Самое удивительное, что эта подруга была похожа на бывшую жену Эжена почти как две капли воды. Я даже увидел в этом определенную логику. Лыжи ведь как-то существуют не по одной, а парами. Вот у Эжена, который в свое время был инициатором развода, их и было две, только я никогда не понимал, почему он перескочил с одной на другую, потому что похожи они были не только внешне, но и внутренне. Обе немного высокомерные, умные, суховатые, но при этом красивые и женственные.
Тем не менее я их недолюбливал, хотя, конечно, никак этого не показывал, а они относились ко мне, скорее, хорошо. Впрочем, я их обеих очень мало знал. Чтобы Женни не было одиноко без мамы, у нее в комнате висел большой ее портрет. При этом сама мама жила через несколько домов, и Женни почти каждый день к ней ходила и иногда даже оставалась там ночевать, а с моим приездом, как я понял, даже чаще, чем раньше. Все-таки чем-то я ее серьезно бесил.
В конце концов, мне показалось, уж не знаю, правильно или нет, что мной играют в какую-то девичью игру, где мне отвели роль влюбленного дурака, которым постоянно помыкают, а он все топчется где-то рядом, для того чтобы повышать самооценку героини, как Карандышев при Ларисе в «Бесприданнице». Одна мысль, что кто бы то ни было, и уж тем более маленькая девочка, отводит мне такую роль, а на Карандышева я был похож все-таки несколько меньше, чем на Ричарда Львиное Сердце, довела меня до настоящего бешенства, но бесился я только до тех пор, пока мне не стало смешно. Нет, все-таки у этой девчонки был какой-то серьезный взрослый женский талант, если она втянула в эту свою игру уже не самого молодого и не самого неопытного мужика, не страдавшего ни малейшей тягой к лолитам.
На самом деле у меня тогда была довольно серьезная психологическая проблема, смежная с гумбертовской, но никак не противоречившая морали и уголовному кодексу ни одного государства. Мою тридцатилетнюю жизнь крайне осложняло то, что влекло меня исключительно к молодым девчонкам, не старше двадцати двух – двадцати трех, но и не моложе семнадцати-восемнадцати. Так сложилось еще в самой ранней молодости, когда мне самому было семнадцать-восемнадцать, и меня интересовали только ровесницы, а женщины постарше, которым я как раз почему-то часто нравился до того, что они делали мне предложения, от которых я буйно краснел и не знал, куда деться, меня почти не занимали, а чем-то даже пугали. Я-то их воспринимал как мамок. Ну, на пару лет старше – это ничего, а на десять-пятнадцать – это по моим понятиям был явный перебор, а именно их я почему-то особенно интересовал.
Одну такую сцену я запомнил навсегда. Я тогда был на первом курсе и ехал в институт на метро, когда на переходе вдруг увидел свою преподавательницу, которая стояла, прислонившись спиной к стене и плакала. Ей стало плохо с сердцем. Я ее подхватил и почти понес. Очень скоро ей стало хорошо. Меня тогда впервые поразила скорость перемены женского настроения. Десять минут назад она не могла сдержать слез от боли, а тут вся расцвела, потребовала, чтобы я ее обнял, а то она упадет, и все время норовила задеть меня широко раскачивающимся бедром.
Взвинтило меня это, конечно, прилично, а как иначе, но у меня и мысли не было идти дальше. Она была ровно вдвое старше, и для меня это был почти непреодолимый барьер. Не потому, что я не мог его преодолеть. Чего в семнадцать лет не преодолеешь? А просто не хотел.
Еще я всегда был очень скрытный, и никому ничего не рассказывал о своей жизни, особенно личной, а эта дама по мере приближения к институту прижималась ко мне все плотней и что-то все время говорила мне уже почти в ухо. Слава Богу, благодаря ее медленному шагу мы опаздывали и встретили мало кого.
Между прочим, она была красивая знойная женщина каких-то южных кровей, и многие, оказавшись на моем месте, были бы счастливы, но я уже не знал, как от нее избавиться, а то, что она привела меня в весьма возбужденное состояние, меня просто бесило. У меня только что закончился не самый удачный роман с семнадцатилетней стервочкой-блондинкой с абсолютно ангельским личиком, и начиналась большая любовь с роскошной семнадцатилетней же брюнеткой, тоже не самая счастливая, но определившая все в моей жизни на пару лет вперед, а то и больше, и эта темпераментная, почти пожилая, как я тогда нагло считал, дама в этой молодежной схеме как-то не угадывалась.
Мы наконец дошли до института. Я сказал, что мне надо бежать на пару, и она посмотрела на меня как на конченого придурка, но, кажется, решила, что я все-таки не безнадежен. В перерыве она поймала меня у деканата, бросилась ко мне со словами: «Саша, что же вы так ходите?!» – и стала, глядя мне прямо в глаза, при этом время от времени томно и неторопливо захлопывая и расхлопывая свои собственные красиво подведенные и обведенные темные глаза, подчеркнуто медленно застегивать мне рубашку сверху, а на самом деле щипать меня за волосы на груди. Выражение лица у нее при этом было совершенно постельно-интимное. Я от всего этого пребывал в легком шоке, который утяжелялся с каждой секундой. А она, в отличие от меня, не испытывала ни малейшего смущения.
В те далекие девственные времена подобная раскованность была все-таки в диковинку, и обалдевал не я один, но и все, кто проходил мимо деканата. Среди них оказался преподаватель, с которым у меня сложились дружеские отношения, мои друзья в те времена, в отличие от подруг, как правило, были старше меня. Он ошалело на все это посмотрел, и дама меня очень нехотя отпустила, как будто шаря глазами у меня под рубашкой. Однако через пять минут ко мне подскочил уже тот самый Друг-Преподаватель со словами: «Ты чего теряешься? Такая баба!» Он как-то видел меня с моей новой любовью, столкнулись мы где-то в этом тесном мире, так что был в курсе, и я тут ему это напомнил, на что он ответил, что да, «очень красивая девочка», но «это же совершенно разные вещи» и «ты, уж поверь, тут такого опыта наберешься, что на полжизни вперед хватит». Предложение было дельное, но я был настоящим членом сексуальной пионерской организации, параллелить я категорически не мог, что я, путаясь в словах, как-то ему и объяснил. Друг-Преподаватель не был пошляком. Он неожиданно посмотрел на меня с глубоким сочувствием и сказал: «Хороший ты парень, но этого никто не оценит».
Надо сказать, что у меня в те далекие годы была абсолютно конфетная внешность, которая самому мне не ахти как нравилась и очень смущала. Я с упоением занимался разными мордобойными видами спорта, абсолютно не представляя себе, как сложится моя жизнь, и стремясь стать то ли лингвистом с хорошим ударом, то ли искусствоведом, также с хорошим ударом, потому что понимал, что лингвистика и искусствоведение сами по себе меня мало от чего защитят. О том, что хороший удар тоже мало от чего защищает, я узнал значительно позже, а пока я со все возрастающим нетерпением ждал, когда же шрамы исправят и украсят мою сладкую рожу. Как назло, на мне все заживало как на собаке, и даже нос никак не ломался, крепкий оказался. Так что шрамы украсили мою морду только много позже. Разумеется, как раз тогда, когда я перестал этого хотеть. Вообще же, моя внешность, от которой толком не осталось даже фотографий, так как я никогда не любил сниматься, меня интересовала только как оружие даже не в борьбе за женщин вообще, а всегда в борьбе за какую-то одну конкретную женщину, а уж я всегда выбирал такую, чтобы она все мои нервы намотала себя на палец, а потом крутила их вокруг него. Что умел – то умел.
Вот таким мудаком я был в семнадцать лет. Таким и… В общем, не важно. Ну а дальше я взрослел, а мои подруги – нет. После армии я как-то быстро огрубел внешне и стал наконец выглядеть на свой возраст. Это не было никакой проблемой, пока дело не стало приближаться ко все тем же проклятым тридцати годам. Какое-то время помогало то, что я никогда не пил, не курил, всегда занимался спортом, по-прежнему время от времени надевал боксерские перчатки, мог в любое время дня и ночи с места пробежать двадцать-тридцать километров. В результате в тридцать, весь из себя такой поклонник здорового образа жизни, я выглядел, как пропитой и прокуренный «двадцатилеток». Раскрывали меня только особо проницательные особи, но со временем их становилось больше, и я боялся, что мои вечные избранницы вот-вот начнут воспринимать меня как папика. Некоторые признаки этой нарастающей опасности я уже заметил. Для вчерашних школьниц я со своей мордой в шрамах и первой пробившейся сединой, которую я каждый раз спешно ликвидировал, быстро становился очень-очень взрослым, а так как вкусы и предпочтения у меня упорно не менялись, я все больше беспокоился: а что я дальше-то буду делать?