При этом, в отличие от Женни с ее узким лицом и резковатыми чертами, в Мари не было ничего общего с действительно красивым, но совсем не моим, воспетым кинематографом типом глазасто-губастой, прокуренной до пяток французской роковой женщины. Черты лица более мягкие и что-то еще, чему я не могу найти определение.
Пальто скрывало ее фигуру, но мне почему-то было совершенно безразлично, какая у нее грудь. Она мне была нужна с любой грудью. Когда я довольно скоро поймал себя на этом, мне стало крепко не по себе. В тридцать лет я себя уже достаточно хорошо знал и помнил, что такое безразличие к анатомии – признак бесцеремонно, без спросу и без разрешения, наваливающейся на тебя и все в тебе ломающей любви. Все шло как-то очень быстро. Даже для меня с моими вечными непрошенными страстями.
Метров через сто я спросил Мари:
– Слушай, а куда мы идем?
– А я не знаю! – ответила она и опять засмеялась. И я тоже. За последние несколько минут я смеялся больше, чем за всю предыдущую неделю в Париже.
– Идеи есть? – спросила Мари. – Ты что-нибудь в Париже любишь?
– Да все как-то люблю, – сказал я и чуть не добавил: «Вот и тебя уже люблю», но вместо этого сказал: – Давай в Маре поедем.
Мари пристально посмотрела на меня, словно радуясь, что не ошиблась во мне. Думаю, я правильно расшифровал этот взгляд. К тому, что происходит между мужчиной и женщиной, он не имеет отношения, разве что самое косвенное. Это хороший взгляд местного на приезжего. Если ты скажешь парижанину, что любишь Нотр-Дам или Елисейские поля, это ничего о тебе не говорит. Ты можешь быть и интеллектуалом, и бараном. Если ты скажешь, что любишь Маре и Площадь Вогезов, это значит, что у тебя есть свой вкус и свои действительно любимые места, свой собственный, не вытащенный из путеводителя Париж.
Абсолютно не помню, как мы добрались до Маре. Это был только первый из множества переездов-перебегов в тот вечер, и еще Маре – последнее место, которое я могу четко идентифицировать в своей памяти. Где мы после этого были – понятия не имею. В Париже.
Еще помню, что в Маре нас обоих вдруг постигло запоздалое смущение за наше скоропалительное знакомство. Мы шли рядом, то расходясь на метр, то сходясь и касаясь рукавами, посматривали друг на друга искоса и по очереди начинали смеяться, каждый раз подхватывая смех друг друга, но неловкость почему-то не уходила. Она стала в нашей компании третьей. Третьей лишней, от которой никак не избавишься.
И тогда я вспомнил самовыражавшегося в паре с фонтаном сына Латинской Америки, но у меня не было ни его пластических талантов, ни его костюма. Зато было что-то другое.
– Стой! – сказал я.
Мари остановилась. Я встал рядом, взял ее за руку и сказал:
– Подними ногу!
Мари меня не поняла, но подняла левую ногу вслед за мной, с веселым недоумением, поглядывая мне в лицо.
– А теперь прыгай!
Она опять не поняла, но с секундной задержкой прыгнула вслед за мной, а потом рассмеялась так, что упала бы, если бы я ее не поддержал. Мы запрыгали вместе и так, держа друг друга за руки, прыгнули вперед на одной ноге раз двадцать, а потом раз двадцать на другой. Весенний Париж располагает к таким вещам. Кто там был, и особенно кто не был, меня поймет, потому что мечта всегда больше реальности. Поэтому Париж, когда я попал в него впервые за пару лет до этого, меня разочаровал. Мне понадобилось съездить в него несколько раз, чтобы вернуть то ощущение земли счастливой и обетованной, которое он рождал у меня в детстве из своего невозможного далека.
Люди, смеясь, расступались перед нами. Закончилось все тем, что мы остановились, повернулись друг к другу, я обнял Мари, почувствовав сквозь мягкую ткань легкого пальто ее тело, которое под моими руками сначала напряглось, а потом расслабилось. И также изменилось выражение ее лица, ее глаз, и неловкость ушла. Стан у нее оказался еще тоньше, чем я думал, и мне почему-то стало ее невыносимо жалко. За что? Почему? Жалеть девушку за стройность нелепо, но со мной так было всегда. Я всегда особенно сильно влюблялся через жалость. Я находил, за что пожалеть любую красавицу.
Дальше мы пошли в обнимку, и я думал, что вот рядом со мной идет чужая жизнь, которая так неожиданно для меня самого, за час, за два часа, не знаю за сколько, но невозможно быстро стала моей собственной, и что еще утром этого всего не было и, казалось, не могло быть.
– Ты есть хочешь? – спросил я, пытаясь обрести какую-то твердую почву под ногами, а что может быть почвеннее еды?
– Да. С утра ничего не ела, – весело ответила Мари.
– Тогда пошли, – сказал я.
Мы как раз вышли на Площадь Вогезов.
– Тут очень дорого, – сказала Мари.
– Потянем как-нибудь, – сказал я и почти затащил ее за столик на улице.
Шустрый официант, увидевший, что девушка может меня увести, нарисовался тут же, выскочив, как чертик на пружинке из коробочки с кнопкой, уже с меню в руках и весь радостно готовый к услугам, но при этом без лишнего лакейства. В общем, такой правильный французский официант.
Я ему быстро сказал, что хочу стейк bleu, «синий». Это практически сырое мясо, лишь чуть обжаренное с обеих сторон. Официант, как это часто со мной бывало, спросил, знает ли месье, что он заказывает. Месье, как всегда, знал.
Почему-то французы не ждут такого заказа от иностранца. В любой кухне есть блюда, которые местные считают только своими собственными. Это не водка со щами и даже не фуагра. Это для внутреннего пользования своими, да и то очень немногими. Теми, кто может оценить. Ни в одном языке, который я хоть как-то знаю, нет такого однословного эквивалента этому французскому bleu в сочетании с мясом. Английское blue rare – это, во-первых, два слова, а во-вторых, явная калька с французского. Впрочем, тогда мне было совсем не до мяса и языковых тонкостей и изысков, хотя я был голоден, как черт.
Мари долго смотрела в меню и при этом шевелила губами, и я вдруг понял, что она собирается заплатить за себя сама и выбирает что-то подешевле. Я тогда по понятным причинам неплохо разбирался в одежде, особенно в ценах на нее, я глянул на ее пальто, как будто снова в одну секунду ощутив пальцами ее тело под ним. Этого этапа я миновать не мог при всем желании. Но почти тут же это ощущение ушло, и я в первый раз посмотрел не на Мари, а на то, что было на ней надето. Пальто было красивое и элегантное, но недорогое. У меня что-то защемило от этого, и тут же снова вернулось чувство, что я держу ее в своих руках, а между ней и мной – только это пальто, которого на самом деле и нет вовсе.
– Послушай, я вчера сделал хорошие деньги, – сказал я, имея в виду «победу» над Большой Стервой. Как же я, идиот, ошибался, я уже сделал необратимый шаг к своему краху и даже не мог себе представить, к какому глубокому, а думал, что победил, но какое это имело тогда значение? – Так что давай поедим по-настоящему.
Мари тогда, как-то смущенно улыбнувшись, от чего я тут же воспламенился, как промасленный фитиль от поднесенного огня, только огонь был во мне самом, я был фитилем самовоспламеняющимся, отложила меню и тоже заказала стейк, но rouge, «красный», то есть обычный, с кровью.
Не знаю, может быть, я пытаюсь быть слишком умным, но мне кажется, что женщины в компании с мужиками, которые им нравятся, часто заказывают то же, что и они, просто потому, что думают в этот момент не о еде. Я тогда так и понял это как очень хороший для меня признак.
Пока мы ждали наш заказ, Мари очень приметным жестом своей узкой красивой ладонью с длинными пальцами отмахнулась от дыма, который принесло от какого-то из соседних столов. Сама того не зная, она ответила на мой вопрос, который нешуточно мучил меня все время с момента нашей встречи.
Даже не знаю, с чего начать этот стриптиз.
Мужчиной я себя ощущал, сколько себя помню. В том смысле, что женщина вызывала у меня волнение, до поры до времени мне самому не очень понятное, во всем теле. Само ее присутствие, каждое движение, каждый ее взгляд, особенно, если он был направлен в мою сторону. А если нравившаяся мне женщина курила, это волнение переходило в нешуточную, хоть и чисто психологическую, боль. В ней было много возбуждения, но сама боль была больше и сильнее этой своей возбужденной части.