– Дайте кто-нибудь ему саблю, а то шляхтичем себя называет, а сам из-за такой мелочи меня от дел государственных отвлекает… – Король не мог предвидеть, к чему приведёт брошенная им фраза.
По возвращении из Варшавы Богдан узнал, что слуги Даниэля поймали на рынке его десятилетнего сына Остапа и зверски избили. Помочь сыну сотник уже не смог, и мальчик через некоторое время скончался. Это было неприкрытое преследование. Обложили…
Однажды назначившая ему тайную встречу Елена сообщила, что Чаплинский уже наметил лжесвидетеля, который должен обвинить Хмельницкого в подготовке казачьего бунта против поляков, и порекомендовала ему поскорее покинуть Суботов. Другого выхода не было.
* * *
Единственным местом, которое миновал разбойничий налёт Чаплинского, была большая пасека в дубраве под Чигирином. Богдан мог прожить здесь несколько дней, не опасаясь быть схваченным. Разграбленный хутор сотник покинул сразу после встречи с Еленой.
Через неделю в дубраве стало непривычно людно.
– Нет, хлопцы! Трусливо бежать в одиночку, как нашкодивший кот, я не могу. Не по-казацки это. Уходя из Суботова – я ухожу на войну…
У костра, на сёдлах, снятых со своих лошадей, сидели примчавшиеся на зов Хмельницкого его ближайшие соратники.
По праву руку от Богдана сидел Максим Кривонос – казачий полковник, которого Хмельницкий за высокие воинские качества считал верным и храбрым боевым товарищем, одним из своих ближайших сподвижников.
Слева от сотника, положив на колени саблю в ножнах, сидел казацкий рыцарь, кальницкий полковник Иван Богун – отважный воин, мастер боёв в полевых условиях.
Супротив Богдана, попыхивая трубкой, расположились полтавский полковник Мартын Пушкарь, прошедший не одно сражение плечом к плечу со своим суботовским другом, и лихой воин, неутомимый рубака хорунжий Матвей Борохович.
– На войну с ляхами! – повторил Богдан и стукнул кулаком по перевёрнутому старому пчелиному улью, на котором сидел. – Не надо думать, что это обида ограбленного и униженного человека. Всё, что со мной произошло, убедило меня в том, что я не хозяин на своей земле, вы не хозяева, и никто… Никто! И холоп, и помещик, и казак – все мы для них черви… А то и хуже – навоз…
Что бы ни говорил об ограбленных и униженных чигиринский сотник, но было видно, что сейчас, в эту минуту, значительно сильней жгла его сердце личная обида.
– И что это будет за война? – Кривонос поправил под собою седло. – И где она у тебя будет? И какими силами?
Богдан внимательно посмотрел на Максима, словно на секунду усомнился в преданности соратника.
– Война не моя. Она наша общая, – Хмельницкий обвел глазами потупивших очи сподвижников. – Я не мёдом угощать вас позвал на пасеку. Надо поднимать казаков. Пойдем на Низ. За Пороги.
– Богдан, сегодня Сечь уже не та. Запорожская Сечь умерла десять лет назад.
– Да, Иван, я не вчера родился и знаю, что на Малой Хортице и на Никитском Рогу стоят реестровые казаки. Но настоящий казак казаком до смерти останется. Никто из казака не сделает ляха. Я сам служил с Сагайдачным в коронном войске у короля Владислава… И что, перестал быть казаком? Если я учился в иезуитском колледже, я что, стал католиком? Нет, хлопцы, православный крестик с моей груди можно снять только вместе с головой!
– Богдан, то, что ты щирый[6] казак, нам хорошо ведомо, – Богун вынул из ножен саблю, в задумчивости поправил ею угли в костре и, тяжело вздохнув, вложил её обратно. – Только вот я не очень понимаю, ты что, хочешь нас повести на реестровое войско? Значит, казаки будут рубать казаков? Ведь и на Хортице, и на Никитском Рогу серьёзные укрепления. Про крепость Кодак я вообще не говорю. А где нам столько силы взять?
– Та ни, батьку, – Мартын Пушкарь не хотел показать своего несогласия с Хмельницким, но уж больно авантюрной показалась ему Богданова идея, и он заёрзал на своём месте так, что заскрипела кожа его седла. – Воювати козаками проти козаків – це все одно, що вовком землю орати[7].
– Скоро ты не только волками, зайцами пахать будешь. Разорят ляхи твой маеток, потом Максимов спалят, за ней Богуна… А ты будешь пахать… Пахарь! Значит, так, у каждого из нас найдётся пять-шесть десятков добрых казаков. По дороге на Низ ещё поднимем народ. Но главные наши силы – это реестровые казаки. Думаете, им в коронном войске сладко? Ты спроси, когда им в последний раз выплачивали обещанную зарплату. И не в ней дело! Ляхи уже сами понимают, что довели нас до края. Раньше сколько было реестровых казаков? Сорок тысяч. А сейчас? Двенадцать… Раньше я был главным писарем Войска Запорожского, а сейчас? Сотник… И выше сотника сейчас ни один казак уже не поднимется. А почему? Да потому, что боятся нас ляхи. Боятся! Не зря ведь после того как гетман Сулима разрушил Кодак, ляхи крепость снова восстановили – затем, чтобы «за пороги живой души не пускать»! Боятся они нас! Боятся, что снова на Запорожье вольная Сечь будет. А реестровые… ну что ж, не один день я рука об руку с казаками воевал. И с вольными, и с реестровыми. И я вам, хлопцы, так скажу: ни секунды не сомневаюсь, что как только мы появимся на Порогах, вся Сечь будет наша.
– Мне тоже сдаётся, что реестровые против нас не пойдут, – Максим Кривонос с хрустом расправил плечи, влево, вправо повертел головой, от чего в его бычьей шее тоже что-то хрустнуло. – Чую я, что бунтовать будем не шутейно. Только есть одна закавыка, батько… Испокон веку казак воевал в пешем строю, а у ляхов большая часть войска – кавалерия. И лёгкая, и тяжёлая… Пешкодралом мы много не навоюем. Так что надо думать.
Богдан, низко склонив голову, слушал своего соратника. Видно было, что казачий полковник вслух произнёс мысль, которая давно угнетала его. Наконец, стряхнув с себя состояние задумчивости, Богдан выпрямил спину.
– Думаю, Максим, думаю… Только скажите мне, братья, неужели зря каждый из нас большую часть своей жизни воевал? То-то и оно… Будет у нас и кавалерия, будут и гарматы[8]. Будут! Стоит только начать.
– Ну что, батько, – Мартын выколотил о высокий каблук своего сапога давно потухшую трубку и встал. – Думаю, пришла пора возвернуть казацкие права всем, кто был их лишён. Обещаем?
– Обещаем…
* * *
Четыреста вёрст до Запорожья стали для Богдана дорогой дум, злобы и горечи. Несправедливость, откровенное презрение, унижение, которого он не испытывал даже в турецком плену, выжигало всё внутри. Сердце отказывалось мириться с происходящим, воспалённое сознание рисовало мрачные картины беспощадной мести. Фантастические планы возмездия, сменяя друг друга, требовали сиюминутного воплощения.
По пути к Сечи отряд беглого чигиринского сотника лихими наскоками уничтожил десятки фольварков[9], сжигая усадьбы, разгоняя скот, разоряя посевы. Каждый из них напоминал Богдану его спаплюженный[10] хутор.
– Батько, – шестнадцатилетний сын Тимошка после каждого налёта хмелел от восторга. – Поглянь! Да ведь у нас уже целое войско!
Сын взрослел на глазах. Невысокий, кряжистый, в плотно облегающей грудь кольчужке, он как влитой сидел в седле. Парень радовал пожилого казака, оставаясь единственным лучом света в его душе.
Мрачный Богдан оглянул свое «войско».
Да… Их было уже много, однако в большинстве своём это была злая, но ничтожная в военном смысле толпа.
Крестьянский бунт. В. Верещагин.
После каждого разорённого фольварка к отряду, оседлав лошадей из разграбленных хозяйских конюшен и напялив на себя лучшие хозяйские камзолы, присоединялись десятки обездоленных холопов, которым уже нечего было терять.