И тут же ласково, требовательно:
– Барбарисова конфетка,
Что ты ходишь ко мне редко?
Приходи ко мне почаще,
Приноси чего послаще.
С весёлым, посмеятельным укором ответ кладёт парень:
– Ах, девочки, что за нация!
Десять тысяч поцалуев – спекуляция!
– Кому десять тысяч… А кому ни одного… – противно нудила Лушка. – Справедливка где-тось заблудилась… Ну и блуди… Что мне, совсем край подпал уж замуж невтерпёж? А-а… Где уж нам уж выйтить замуж? Мы уж так уж как-нибудь…
И расстроенно, в печали проронила по слогам:
– На узенькой на лавочке
Сидят все по парочке.
А я, горька сирота, —
На широкой, да одна…
– Это дело исправимо, плакуша. Так, значит, не видит тебя? – подворачиваю к нашему давешнему разговору. – Выше, подруженция, нос! Теперь завидит! Объяснились мы с ним нынче. По-олный дала я ему отвал.
– Не каяться б…
– Ни в жизнь!
Мы вошли в радушинскую калитку.
Из будки выскочил пёс с телка. Потянулся. Лизнул мне руку – поздоровался. Знает своих.
Снова доплескалось до нас девичье пение. Жалобистый голосок:
– Полюбил меня и бросил,
Я теперь плыву без весёл…
Уже на порожках остановила я Лушу. Усмехнулась:
– Ну, горюешь по своим вёслам?.. А что… Раз по сердцу, чего, поспелочка, теряться? Ловкий подбежал случай… Не выпуска-а-ай, Жёлтое, такого раздушатушку!
– Ну-у… Ты, посмешница, всё с хохотошками. Всё б тебе подфигуривать[59]. А я, не пришей рукав, что, сама навяливайся? И как?.. Так и фукни в глаза: «Здрасте, Михал Ваныч! Знаете ли вы, что я выхожу за вас замуж?!»
– Чего мелешь? Иль у тебя чердак потёк? Не модничай!
– Всё одно поздно уже. Чё в пустой след лясы строчить? Впозаранок, на краснице[60], встанет, поспасибничает да и кугу-у-ук! Аля-улю на Губерлю!
– Не спорю. Встать-то он встанет. Никуда не денется. Выгостит до утра. А вот по части поезда… Это ещё как мы, подружушка, возрешим.
– Нет уж, Нюр. Ничё не надо решать.
– Понимаю… Ты не айдашка[61] какая… Не рука тебе, поскакуха, с ним первой заговаривать. Неловко самой барнаулить…[62] Так на что ж тогда я? Кто я тебе? Названая сестра иль пустое место? Шуткой, пробауткой – это уж моя печалька как! – кину про тебя словко. А там как знай…
– Не надо, Нюра. Направде. Навовсе ничего не надо.
– Да иди ты в баню тазики пинать![63] Я ж слышу, односумушка[64], не от своего сердца несёшь шелуху[65]. Тихо. Котёл свой допрежь времени не вари. Не лезь, чехоня[66], поперёд. Я старшей тебя?
– Ну?
– Не нукай, скорослушница. Отвечай.
– Ну… На месяц.
– Вот именно! Подчиняйся-ка, голуба, старшинству. Айда спатеньки. Утро вечера умнее.
Утром чем свет, нара́нках, бегу я назад. Сочиняю развесёлые планы, как это свергнутому я раздушатушке своему стану экивоками подпихивать Лушку, ан вижу: мама и Михаил рыщут по двору с лампой.
В серёдке у меня всё так и захолонуло.
– Чего, – насыпаюсь с расспросами, – днём с огнём в две руки ищете?[67]
– У м-ме-ня, Н-н-ню-ра… к-ко-шель… с день… га… – ми… п-п-п-про… пал… В-в-вот… Л-л-лихота какая… Всёшко о-о-обрыскали… Н-н-ну… В к-к-аких ещё в чертях по-од… з-з-заколодками[68] и-и-искать?..
Михаил сильно заикался.
Помалу я стала понимать, что спеклось что-то ужасное.
На нём не было лица… Убитый, оторопелый, белее полотна, стоял он на свежем, – ночью, только вот выпал, – первом молодом снегу и совсем не чувствовал холода, совсем не видал себя, совсем не видал того, что одна нога была в лаковом сапоге, а другая лишь в бумажном носке.
Где-то далече, за горой, глухо, будто со дна земли, заслышался протягливый паровозный гудок. (Мы жили тогда от путей метрах так в полусотне. Никак не дальше.)
На ту минуту вернулась наша хозяйка.
По нашей по нужде квартирничали мы у одних молодых. Как-то так сложилось… Держались впрохолодь, не всхожи были с ними…[69] Никогда молодайка с лубочными глазками[70] – за кроткий нрав и смазливую внешность её звали куклёнком – никуда не носила своего кричливого мальца (детей у них больше не было). А тут притемно ушуршала с ним вроде как к своей к свекрухе и вот выщелкнулась.
Гадать нечего.
Подозрение легло на эту большеухую лису.
– Пеняй на свою на доблестну невестушку! – окусилась смиренная кукла. А самой злой румянец в лицо плесканул. – Эт она, твоя сродная любимушка, твой жа капиталец по-родственному подгýндорила[71] с большого доброчестия. Тепере и не жалае за тебя. Приспосо-о-обчивая курёнка!
– Мерзавица! – открикнул Михаил. – Нечеуху[72] городишь, кощуница! Иль ты пердунца[73] хватила? Мор бы тебя взял, кружная овца![74] Не верю твоим клеветным словам, дрянца ты с пыльцой! Бреховня! Я пихнусь в сельсовет! На тебя заявлю, блудячая ты вяжихвостка! И тебя враз упакуют![75]
Обточила баширница[76] Михаила незнамо каким этажом и даль орёт:
– Оя! Кляп тебе в дыхало! Да греби ты отсюда! Нагнал морозу… Выпужал до смерточки, молневержец… До лампадки мне все твои погрозы! Так я и затарахтела перед тобой своим попенгагеном![77] Да заявляй хоша в пять сельсоветов, укоротчик! Греми своей крышкой эсколь угодно, персюковый козёл![78] Мамишну[79] свою попугай! А я навету не боюсь. Как уметил один умный дядько, «движущееся колесо собаки не обгадят»! Куда хошь и чего хошь лепи. Не дёржим. Только мы упрёмся – она спёрла! – И шатоха лошадино выкорячила зад. – Она! Она-с!
Михаил поднял усталые шальные глаза.
– Раз ты, Н-н-нюра, н-н-не идёшь… Р-р-раз д-д-деньги п-п-пропали… Остался на эфесе ножки свеся…[80] Что ж мне?.. З-загнать с себя всё до нитоньки и вертаться б-б-бобылём?.. За такущее тятяка по головушке не погладит… Сезон! Сезон же увесь в поту арабил!.. Как проклятый… И в одну ночь опал достатком! Обтрясли… Нет, нет, нет уж!.. Нет уж!! Пускай лучше мои костыньки в Крюковку свезут, чем так! – дурным голосом рявкнул Михаил. – Ко всем лешим заявления!.. Ко всем лешим деньги!.. Он нас рассудит! – ткнул в огне рукой в сторону поезда.
А поезд уже грохотал навблизях. В упор так летел. Будто сам сатана выкинул его стрелой из лука-поворота.
И наперехватки вихрем пожёг Михаил к рельсам.
Что было во мне мочушки стеганула я следом.
В слезах ору во весь рот: