– Оё-ё! Ох и варовей![7]
– Видать, эта пройдохой будет!
3
Рукам работа – душе праздник.
В 1927 году слепили у нас шальную артель[8] «Жёлтинское товарищество».
Все наши сразушко и качнись в эту лавочку.
Она снабжала нас пухом, нитками.
А мы знай работай платки.
Девушкам больше всех вываливалось гнуть позвонки. Днём дома, а с вечера до трёх часов ночи, когда начинает уже луниться[9], вяжешь на посиделках.
Посиделки – это, думаете, что? Шалман? Кильдим[10] какой чумовой? Блудилище какое там? Половецкие пляски да скачки в обжимку с пламенными ухажёриками? Не-е-е…
Божечко мой!
Да вернись я с тех посидёнок без каймы, матуля туточки тебе сразу сымет строгий и погорячливый спрос, почему это кайма недовязана. В другой раз и не пустит.
А вязали мы крепко. Вакурат[11] машины.
Старались к работе.
Хочешь больше иметь – надо больше уметь!
По книжкам, на платок кинь двести пятьдесят семь часов чистого времени. У нас же как неделя, так и платок.
А чтобушки[12] выбегало подешевле, девчонки всклад собирали на общий керосин. Сидели вместе в одной хатёнке и вязали, вязали, вязали…
Вот у нас слилась своя дружина.
Лиза Андреева, Маруся Ильина, Пашаня Фёдорова, Фёкла Миронова, Луша Радушина, я, Федюня Ульванова, померла, сердешная. Потом вот ещё Наташа Самойлова. Тоже примёрла…
Что его другим жалость подавать?
Тут сама по коленки уже в земле.
Полный ведь год с верхом кисла я у дочки слепошарая[13]. Натолкалась на операцию. Сделали операцию на правый глаз. А левый с обиды, что ли, забастовал. Ничего не желает видеть! Всего ж двадцать процентов вижу и рука трясётся не знай зачем. Намахивает и намахивает без передыху даже на обед. Ну совсемко полоумная… Сядешь есть, весь стол уработаешь едой. Перед кошкой дажь совестно.
Отгоревала я вся. Отошедший, бросовый уже человек…
А платки-то всё поманеньку наковыриваю.
Не могу отвязаться от этой сахарной погибели.
Даве вот сильно болела. Упала и расшиблась. Повредила оперированный глаз. Читать книгу не вижу. А и почитай кто, всё равно не слышу.
И слепая, и глухая – весь и приработок всей жизни. Выслужила-то у жизнёнки всего лише две горькия медалюшки. Прожила век ни за гусиный кек…[14] Одно только заточно и получишь – валунок…[15]
Прошлое не завернёшь, как оглоблю. А что будет, увидим. Слепухе это в большо-ой интерес.
В Жёлтом я одна. Еле хожу. Дети зовут. Но неохота от насиженного гнезда уползать. Хоть и вся такая отжилая.
Померк бел день, и ты на целый уже шажок ближе к краю.
Нет-нет да и словишь себя на том, что дубоватые ржавые пальцы сами развязывают потайной похоронный комок, в бережи перебирают-гладят последнюю одежонку, в чём уходить от живых. Зараньше собрала всё потребное. Не бегать потом дочке-сыну, как падёшь…
«Жить – скверная привычка». А не отвыкается…
Потихошеньку отходят наши…
Сиротеем, сиротеем мы…
4
Ешь с голоду, а люби смолоду.
Жила я двадцатую весну.
Это вот сейчас иной раз в зеркало робеешь глянуть. А тогда я была не так чтобушко красавица, но очень симпатичная. Фигурка ловкая. Талия в рюмочку.
Что ни надень – всё моё, всё по мне, всё на мне ладно улыбается. Будто Аннушке и справляли.
Плетея я была первая. Пускай наша разогромная семья не знала полного достатка, одевалась я таки по моде. Любила набодряться[16].
Узенькая, длинная тёмная юбка. В неё подзаправлена белая кофточка-кира́ска с застёжками на боку и поверх лаковый ремешок.
Волосы я наверх зачёсывала.
Лилась по мне коса толстая, чать, ниже пояса. Ну прямушко вот так! В косе лента нонь одна, назавтра другая.
Женихи вкруг меня вились, как пчёлы у свежего цветка с мёдом.
Тогда женихи были ой да ну!
Не то что лишнее слово сказать – рта боялись открыть.
Какой я, девка-ураган, на них гипноз имела, до сегодня понять не могу.
Был у меня Лёня.
Высокий такой. С хорошего бугра отовсюдушку видать. Ум отъешь какой красовистый. Глаза весёлые. И стеснительный-стеснительный.
Мой мялка[17] пас стадо. Я звала его пастух мой овечий.
Бежишь на посидки[18]. А нарядишься вроде на свадьбу.
Короткая, тоненькая веретёшка уткнулась носом в блюдечко на коленях, вертится без шума. Прядёшь… Что мне прясть? Пряли б волки по закустью да мне б початки знай подноси. Только что-то не несут. На́добе самой прясти.
Прядёшь пух, а сама раз по разу зырк, зырк, зырк в шибку. Не замаячил ли?
Пора бы и прийти – ребят всё ни одного.
Грустно так станет да и затянешь.
По части песен, частушек я, песельница, была оторвибашка. Самолично всё сочиняла.
Голос у меня сильный. С первого класса до замужества пела в церковном хоре на клиросе. Пела и в клубе. Ло-овкая была спеваха.
Запечалимся да и заведём всем девишником:
– Пряди, пряди, веретёнце,
Пряди, не ленись.
Вейся, вейся, нитка, тоньше,
Тоньше и не рвись.
Чтоб свекровка, злая мать,
Не могла сказать:
«Нитки толсты, нитки плохи,
Не умеешь прясть…»
А ребят всё нет как нет.
С вечора не должны б забыть дорогу.
Может, заблудились?
Ну и блудите!
И давай распекать их в подергушках-повертушках[19]. Не надобны нам такие раздушатушки!
– Ах, бывало, вкруг милова
Я, как веточка, вилась.
А теперя, как водичка,
От милова отлилась.
За Лизой чудит Федюня:
– Через Мишу свет не вижу,
Через Петю хлеб не ем.
Через Васю дорогого
С ума спятила совсем.
А Луша:
– Куплю ленту в три аршина,
К балалайке привяжу.
Тебе, милый мой, на память,
А я замуж выхожу.
А Фёкла:
– Треплет, треплет лихорадка,
Треплет милова мово.
Затрепи его сильнея
За измену за ево.
А Маруся:
– Ты не стой у ворот,
Не приваливайся.
За тебя я не пойду,
Не навяливайся.
Не отламывала жали и я своему Лёне.
Как гаркну не на всё ль Жёлтое:
– Невесёлый нынче вечер.
Не пришёл пастух овечий!