Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У сестры, к большой радости, оставалось больше времени на работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но, чтоб не расстраиваться, стал приводить в порядок отцовскую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сестры, там было уютней, и она говорила иногда:

— Смотри, какая петля! Прямо трилистник.

А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась заморскою маркой. Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них.

Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером, перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступая порог, я услышал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра — она вязала — заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за дверью, а тут — в коридоре, в кухне или в ванной.

Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становились все громче. Я захлопнул дверь. В передней было тихо.

— И эту часть захватили, — сказала сестра. Шерсть волочилась по полу, уходила под дверь.

Увидев, что клубки там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье.

— Ты ничего не унесла? — глупо спросил я.

— Ничего.

Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысяч песо. Но брать их было поздно.

Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру (кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят.

[Пер. Н.Трауберг]

Далекая

Дневник Евы Королы
12 января

Вчера это случилось вновь, я так устала от тяжелых браслетов и лицемерия, от розового шампанского и физиономии Ренато Виньеса… О, как мне надоел этот косноязычный тюлень-губошлеп; наверное, так же выглядел на портрете Дориан Грей[2] перед самым своим концом… Когда я ложилась спать, во рту оставался привкус шоколадных конфет с мятной начинкой, в ушах — отзвуки «Буги-вуги на Красной отмели», а перед глазами маячил образ зевающей, посеревшей мамы (она всегда такой возвращается из гостей — пепельно-серая, сонная, этакая огромная рыбина, совсем не похожая на себя настоящую).

Нора говорит, что может заснуть полураздетой, при свете и шуме, под неумолчную болтовню сестры. Вот счастливые, а я гашу свет и снимаю с рук светлячки колец, раздеваюсь под крики и мельтешение прошедшего дня, хочу заснуть — и чувствую себя жутким звучащим колоколом, бурной волной, цепью, которой наш пес Рекс грохочет всю ночь напролет в кустах бирючины[3]. Now I lay me down to sleep…[*][4] Чтобы заснуть, мне приходится читать стихи или подбирать слова: сперва с буквой «а», потом — с «а» и «е», с пятью гласными, с четырьмя… с двумя гласными и одной согласной (оса, эра), с тремя согласными и одной гласной (трон, мост)… Потом — снова стихи: «Луна в кружевах туберозы спустилась к цыгану в кузницу; мальчишечка смотрит, смотрит… смотрит — не налюбуется…»[5] И — снова слова, теперь с тремя гласными и тремя согласными: кабала, лагуна, досада; Арахна, молния, рабыня.

Так я изощряюсь часами… четыре гласных, три гласных и две согласных… потом перехожу к палиндромам[6]. Сперва попроще: дом мод; кит на море романтик. Затем придумываю самые сложные и красивые: я не мил — и не женили меня; Аргентина манит негра; а роза упала на лапу Азора… А то, бывает, сочиняю прелестные анаграммы[7]: Сальвадор Дали, Авида Долларс; Ева Корола — королева, а… Последняя анаграмма невыразимо прекрасна, ведь она как бы открывает дорогу, ничем не кончается. Потому что Ева — королева, а…

Нет, это жуть! Жуть именно потому, что открывает дорогу той, которая не королева и которую я снова возненавидела вчерашней ночью. Она тоже Ева Корола, но не королева из анаграммы, а кто угодно: нищенка из Будапешта, шлюха из публичного дома в Жужуе, служанка из Кетцальтенанго[8]. Она живет в какой-то тьмутаракани и не имеет ничего общего с королевой. Но она все равно Ева Корола, и потому вчера вечером это случилось вновь, я вновь почувствовала ее присутствие, и меня захлестнула ненависть.

20 января

Порой я знаю, что ей холодно, что она страдает, что ее бьют. В такие минуты я ненавижу ее лютой ненавистью, ненавижу руки, швыряющие ее на землю, ненавижу ее саму… ее — в особенности, потому что ее бьют, потому что она — это я, а ее бьют. Когда я сплю, или занимаюсь раскройкой платья, или помогаю маме принимать гостей: наливаю чай сеньоре Регулес или сыну Ривасов, — мне бывает полегче. Я немного отвлекаюсь, ведь мысли о ней очень личные, они обуревают меня, когда я остаюсь наедине сама с собой, а на людях я чувствую, что она хозяйка своей судьбы, далекая и одинокая, но все же хозяйка. Пусть ей плохо и холодно; я ведь тут тоже терплю и, наверно, немножко ей этим помогаю. Это как готовить повязки для солдата, который еще не ранен… приятно чувствовать, что ты заранее облегчаешь чьи-то мучения.

Пусть мучится! Я целую сеньору Регулес, предлагаю чай сыну Ривасов и замыкаюсь в себе, мобилизуя силы для внутреннего сопротивления. Я мысленно говорю: «Вот я иду сейчас по обледенелому мосту, и снег набивается в мои дырявые башмаки». Нет, я, конечно, ничего не чувствую. Я просто знаю, что это так, что сейчас (а может, и не совсем сейчас), когда сын Ривасов берет из моих рук чашку и кривит в любезной улыбке свой похотливый рот, я иду по мосту. Да, среди людей, которые понятия не имеют о происходящем, мне легче бывает это вытерпеть, я не впадаю в такое отчаяние. Вчера вечером Нора опешила. «Что с тобой происходит?» — спросила она. А происходило-то не со мной, а с той — со мной далекой. Должно быть, с ней стряслось что-то ужасное: может, ее избили, а может, она заболела… Нора как раз собиралась спеть романс Форе[9], а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, который со счастливым видом облокотился о крышку рояля, красиво обрамлявшую его лицо… довольный, он глядел на меня преданным собачьим взглядом в надежде услышать арпеджио, и мы с ним были так близко и так любили друг друга. В подобные минуты, когда я узнаю о ней что-нибудь новое, а сама танцую с Луисом Марией, целуюсь с ним или просто стою рядом, мне бывает еще хуже. Ведь меня, далекую, никто не любит. Это нелюбимая моя часть, и у меня, естественно, душа разрывается, когда меня бьют или снег забивается в мои дырявые башмаки, а Луис Мария танцует со мной, и его рука, лежащая у меня на талии, ползет вверх, словно ртуть на градуснике знойным полднем… во рту у меня привкус апельсинов или побегов бамбука, а ее бьют, и она не может дать сдачи, и тогда приходится говорить Луису Марии, что мне нехорошо, что во всем виновата повышенная влажность, влажность и снег, которого я не ощущаю, но который все равно забивается в мои дырявые башмаки.

25 января

Ну вот, пришла Нора и устроила мне сцену. «Все, дорогуша, больше я тебя не буду просить аккомпанировать. Ты меня выставила на посмешище». Почему на посмешище? Я аккомпанировала, как могла; помнится, голос ее звучал как-то издалека. Votre âme est un paysage choisi…[*][10] Но я глядела на свои пальцы, сновавшие по клавишам, и мне казалось, они играли нормально, честно аккомпанировали Норе. Луис Мария тоже уставился на мои руки; бедняжка, наверное, не отваживался заглянуть мне в лицо. Вероятно, я становлюсь такой странной.

5
{"b":"62870","o":1}