Слабость. Нас трясет как старого паралитика, дурнота ходит волнами. Когда тебе фигово, то все равно — из серединного ты мира, из Полночи или из Сумерек. Везде… фигово… одинаково…
У нас хватает сил только выползти на илистый берег и рухнуть головой в траву. Пепельные ломкие листья качаются перед носом, словно потревоженный морозный узор на стекле. Как холодно!
Над равниной из пепла и соли восходит солнце. Нет, это горящий факел, пылающее облако, в раскаленном тумане теряются очертания головы, рук и воздетого меча.
Дракон, говорю я, Дракон. Нас сейчас убьют.
— Ску, ску… — отвечает дракон.
Ангел с огненными крыльями заносит над нами меч.
И с груди его скалится мертвая собака.
Над морем собиралась гроза. Небо угрюмо порыкивало, а знакомый голос свирели вышивал над дюнами путеводную тропу. Золотая нить путалась в ветках молодых сосен, струилась по песку, рвалась под напором ветра, возвращалась снова, и снова рвалась, тонким звоном отзывалась в прибое, и в шуме крон, и судорожных росчерках зарниц.
Там, где прошлый раз был виден в море Стеклянный Остров, клубились тучи. Не Стеклянный — облачный остров, настоящая тучевая гора, в лиловых взблесках молний. В сумеречном небе над ним висела луна — ущербный с правого края кружок желтоватого шелка. Прибой выплескивал языки до самых дюн. Летящий песок покалывал ноги.
Голос свирели оборвался, и я услышала тревожный посвист ветра.
— Ири-и-ис!
Между дюн взметнулось черное крыло. Ирис, стоя по щиколотку в песке, привязывал плащ к нижним веткам сосен.
— Вот здесь подержи, — сказал он, когда я подбежала.
Плащ рвался из рук как живой.
— Ты цел? — глупо спросила я. — Ты здоров? Вран тебя полечил?
Он улыбнулся.
— Взгляни, какая луна, — он показал на небо. — Луна и молнии. Что выбираешь?
— Я… так волновалась. От тебя ни слуху, ни духу. Амаргин то ли не хотел говорить, то ли не знал. Ты был весь в крови. Весь.
— О, да. Причастился морской водой.
— Ты знаешь это слово? Причастие?
— Я знаю столько слов, что не сосчитать. И даже сам их придумываю. Залезай под плащ. Ты так и не сказала, Лесс, что тебе больше по душе — луна или молнии?
— Луна.
Я заползла под растянутый на ветках плащ. В норке было тесно, и ноги торчали наружу. На песке лежал ворох тростника, похоже, Ирис нарочно принес его от реки. Забавно, из-под навеса хорошо были видны и облачный остров и бледная луна над ним.
Ирис завязал последний узел, забрался под плащ и устроился рядом со мной.
— Королева… больше не гневается?
— Спроси лучше про моего брата.
Добыв из-за пазухи крохотный волшебный ножичек, Ирис выбрал тростинку посимпатичнее и принялся вырезать дудочку. Сотую на моей памяти, наверно.
— Вран злится из-за моей фюльгьи?
— Что толку злиться на море за соль и горечь, или на ветер, что засыпает песком глаза? Вран не может сладить со своей игрушкой, а тут еще твоя полуночная половина. Он не злится, он… негодует.
— Негодует?
— Фюльгья — как собака за дверью. Она там, а ты здесь. Просто не открывай дверь.
— Упаси Бог. Мне хватило того цирка на острове. Что ты сказал про вранову игрушку?
— О, она будто сладкое яблоко с червоточиной. Ложка дегтя, камешек, о который ломается зуб. И тьма не ждет ее за дверью как пес, а поселилась под сердцем как змея. Она причина врановой ненависти, не твоя маленькая фюльгья, и не ты сама.
— Постой, ты о Каланде говоришь? Какая еще змея?
— Холодная тень, семя асфодели. Бесплотная сущность из бездны.
— Погоди, — сказала я. — Что-то такое… что-то было… Она как-то называется, эта сущность. У нее есть название. Не помню. Холера, не помню.
Ирис пожал плечами:
— Я не волшебник, чтобы знать все имена. И беды, что породили ненависть, стряслись еще до меня. Пестовать ненависть — особое искусство, брат в нем преуспел. Для него это не чувство, а убеждение. Вроде чести или милосердия. Они дорогого стоят.
— Все дело в том, кто платит, — сказала я медленно. — Ведь плата берется не только с носителя убеждений.
Ирис оторвался от работы и посмотрел на меня, подняв бровь.
— Круговая порука, — кивнул он. — Нельзя расплатиться, чтобы не задолжать другому.
— Ты платил за меня. Я кругом тебе должна.
— Тебя это угнетает?
Я подтянула колени к груди и уткнулась в них носом.
— Есть такое.
— Расплачиваясь, ты не оборвешь путы, а создашь новые. И притянешь в свою сеть еще кого-нибудь.
Араньика, подумала я. Паучонок. Водяной паучок. Када аранья асе ило де теларанья.
Каждый паук плетет свою паутину.
Небо озарилос ь лиловой вспышкой. С моря неслись лохматые клубки облаков, на лету ворочаясь и вгрызаясь друг в друга. Быстро темнело. Луна мелькала сквозь облака бледно-золотым осколком.
Ирис опустил нож и показал мне на ладони украшенную резьбой свирельку. Полоски и зигзаги, и какие-то древние письмена, похожие на еловые веточки. Я спросила:
— Что здесь написано?
Он пошевелил пальцами, и узоры задвигались как хвоинки на муравьиной куче.
— Пожелание.
— Какое?
Вместо ответа Ирис приставил свирельку к губам и заиграл. Мелодия была простая, она повторялась и повторялась, пока не зазвенела у меня в голове. Фа, соль, соль диез. Фа, соль, фа…
Фа, соль, соль диез.
Фа, соль, фа.
Губы свирельки и Ириса разомкнулись, но музыка все звенела и звенела, пересыпаясь золотыми монетами. И луна, налившаяся золотом, тревожно вспыхивала меж облаков. З о лото светилось в иссиня-пепельном воздухе, в серых тучах с багровым краем, в бледном мо р ском песке.
— Дай-ка ладошку, — сказал Ирис.
Свои ладони он держал соединенными, словно поймал бабочку. Я подставила руки, и в них упал согревшийся его теплом обрезок тростника.
— Это тебе, — шепнул Ирис. — Она умеет петь. Она открывает запертое. Она развес е лит и поможет. Она твоя.
— Она золотая! — ахнула я. — Ирис, ты все-таки волшебник?
Он покачал головой, улыбаясь. Лицо его скрывала тень, даже более темная, чем тень от натянутого плаща — тень отстраненности, тень тайны. А глаза наоборот, были светлыми, словно окошки из неосвещенной комнаты в безветренный серо-сиреневый вечер.