Лучше не думать об этом. Лучше вспомнить, что…
…цветочный луг в серовато-лунном предрассветье выглядит так, будто его покрыла тонкая серебряная амальгама - он весь блестит и сверкает от росы. Ирен чувствует на себе пристальный взгляд, и это делает ее движения медленными плавными и бессознательно изящными безо всякого усилия с ее стороны - ей кажется, что она священнодействует.
Все в предрассветье чутко, как чуток бывает утренний сон - застывшие в ожидании солнца цветы и травы, усталые потускневшие звезды и бледная едва видимая теперь луна, закатывающаяся за дальние деревья. Ирен хочется петь, в ней искрится и переливается любимая папина “Санта-Лючия” - но все спит, все замерло, все чутко, страшно нарушить эту дрожащую тишину. Но не заговорить сейчас - это потеряться навеки в этой чудной тишине, нырнуть и не вынырнуть…
- Не люблю луну.
- Почему? - Соджи словно отряхивается - он тоже подпал под власть этой чудной предутренней тишины. Он смотрит на Ирен так, что той становится жутко и горячо одновременно. Так горячо, что, кажется, вот-вот заполыхают волосы. Она принужденно усмехается и снова устремляет взор на уходящую луну.
- Наверное, слишком впечатлилась сказками про вампиров.
- На луне живет Лунный заяц, - тихо говорит Соджи. Он подходит бесшумно, но Ирен спиной ощущает его близость. Горячо. - Лунный заяц готовит снадобье бессмертия, толчет кору какого-то дерева и лавровый лист в нефритовой ступке агатовым пестом.
Ирен кажется, будто она стоит на краю скалы над глубоким морским омутом, синим и манящим. Но скала так высока… И она делает шаг назад - разрушая тишину, смеясь.
- А может, наоборот - в агатовой ступке нефритовым пестом?
Соджи смеется в ответ и продолжает:
- А еще там живет Лунная фея, вечно холодная и вечно печальная. Говорят, она порой спускается на землю и ищет, ищет, кого бы утащить с собой, чтобы не быть такой одинокой. И кого утащит, тот станет таким же холодным и неживым, как и она.
Сперва он говорит шутливо, но в конце голос его серьезен, пугающе серьезен, так что Ирен поеживается от томительного подползающего ужаса.
- А эта… Лунная фея не может сейчас спуститься сюда? - она сама не ожидала, что голос ее будет так дрожать.
- Пусть только попробует! - преувеличенно угрожающе восклицает Соджи и со зловещим клацаньем чуть выдвигает меч из ножен, а потом вдвигает обратно. И они хохочут, уже не боясь этой предрассветной тишины, которая и сама начала рушиться, осыпаться птичьими трелями - сначала робкими и хриплыми со сна, а потом все более крепнущими. Луна совсем исчезла, а край неба на востоке зарозовел, предвещая смерть ночи и рождение нового дня.
В продолжении этой зимы в Ирен совершалась незаметная внутренняя работа - во время болезни, то выныривая из пучины жара и полубреда-полусна, то снова погружаясь, она порой слышала шум, треск и шелест от вращения каких-то невидимых механизмов, перемалывающих прежнюю мечтательную девочку и формирующих из нее новое существо. Ирен перестали занимать фантазии о сказках, замках и рыцарях - словно их тоже выжег жар болезни, уничтожил как нечто, отработавшее свое и более не нужное. Фантазии нужны были лишь для того, чтобы держать себя в ожидании чуда, как понимала теперь Ирен. Зато жадность до реальной жизни, начинавшая просыпаться в ней еще с прошлого лета, стала словно еще острее. Жизнь оказалась пугающе хрупкой, болезнь, удар отточенной стали - да мало ли что еще! И занятия с мадемуазель Дюран казались теперь вдвойне скучными и бесполезными - они только отвлекали от всего того, к чему Ирен тянуло с неодолимой силой. Она подумала обо всех тех усилиях, которые предпринимала мадемуазель Дюран для того, чтобы если не помешать этой внутренней работе, то хотя бы отсрочить; еще осенью осознание этого раздражило бы, но сейчас она почувствовала к француженке лишь теплую жалость. Жалобно, как казалось Ирен, звучал резкий голос, жалобно взблескивали гневом против угнетения мужчин серо-голубые глаза, и даже вечная гневная складка на лбу вызывала щемящую жалость. Бедная мадемуазель Дюран! Быть такой одинокой, мир для нее представляется враждебным и пугающим. И идея Соджи привести француженку на праздничное ночное шествие(1) у храма Мёдзин показалась Ирен просто замечательной.
Ирен все смотрела на кукол, но уже не видела их - на нее напало то странное оцепенение, которое ранее она ощущала лишь во время своих сказочных грез. Это полублаженное оцепенение накатывало на нее чаще всего тогда, когда она - случайно или нарочно, - думала о Соджи. Когда он был рядом - было просто, тихо, спокойно и уверенно. Никакой восторженности или перехваченного дыхания, о которых они со сверстницами читали в пансионе во французских романах, приносимых тайком одной из девочек, - лишь простое и ясное осознание свершившегося чуда. Но когда Соджи не было, она думала о нем, и вот тогда-то весь мир вокруг замирал, будто чуткий хищник. Хищник… После нападения прошлой осенью для Ирен открылась еще одно свойство его натуры - способность убивать без колебаний и сожалений. Но это не испугало, это было просто неотъемлемой его частью, как клыки у волка. И вместе с тем это стало дополнительным источником беспокойства - Ирен иногда казалось, что в ее отсутствие с Соджи могло случиться что-то страшное, чему она могла бы воспрепятствовать. Иногда это ощущение было так сильно, что она места себе не находила, пока его не было в усадьбе Сэги.
- Так вы сможете пойти со мной на храмовое зрелище? - спросила Ирен, вспомнив то, о чем Соджи сказал ей вчера. Ей несказанно повезло - мадемуазель Дюран как раз рассказывала о том, что вакхические игры были в человеческой истории первыми робкими шагами женской эмансипации, и вопрос Ирен убедил воспитательницу в том, что ученица прилежно внимала ее рассказу.
***
После завтрака, за которым разговор шел самый незначительный, мама ушла в свою комнату и оттуда донеслись звуки гитары. Мама, страстная музыкантша, должно быть, страдала без фортепиано - везти его в Японию на том небольшом голландском корабле, на котором они прибыли, было невозможно. И она взяла только старую испанскую гитару. Гитара после нескольких медленных печальных аккордов взорвалась вдруг вивальдиевской “Зимой”(2), от которой у Ирен всегда щемило сердце. Мама играла ее тогда, когда ей было особенно беспокойно.
Мама всегда волнуется за отца, когда его нет - как-то раньше это не осознавалось или не было так заметно. Но после убийства мистера Хьюскена всякий раз по отъезду отца на маме лица не было, ей требовалось не менее получаса, чтобы овладеть собой и взять тон спокойной доброжелательной уверенности. Ирен теперь понимала маму вдвойне и жалела не только как дочь жалеет мать, но и как женщина жалеет женщину. В последнее время мама была очень занята, она часами просиживала в кабинете отца, разбирая и систематизируя его записи. Еще недавно, еще прошлой осенью это очень расстроило бы Ирен, но теперь все переменилось. То, что ее приемные родители были друг для друга главными, а уж она играла в их жизни не более чем вторую скрипку, осозналось после выздоровления как-то легко и без боли. Во время болезни мама потеряла со мной слишком много времени, подумала как-то Ирен. Того времени, которое она могла отдавать отцу.
Когда они с Соджи возвращались с цветочного луга и мадемуазель Дюран налетела на них с упреками, мама всего парой спокойных фраз остановила разбушевавшуюся стихию. А потом Ирен услышала обрывки разговора мамы и воспитательницы - “… если вы боитесь, это не значит, что следует бояться и всем остальным…”
Ирен прокралась в мамину комнату - когда мама играла, она словно глохла и слепла ко всему, что не музыка, - и устроилась в уголке на дзабутоне(3). Мама закончила играть и словно очнулась, потерянная и растерянная, как выходящий из волн пловец; Ирен подобралась совсем близко и погладила красивую мамину руку, еще сжимающую гитарный гриф.
- Ты непременно хочешь пойти на это храмовое празднество? - устало улыбнулась мама. Осторожно провела рукой по волосам Ирен. - Хочешь сделать прическу, я попрошу Цую…