— Не орите! — грубо и жестко осадил Добровольский. — Дерите глотку в другом месте. «Расстреливать, расстреливать, расстреливать…» Только и слышишь от вас, а ведь вы — пропагандистский отдел. Вам надо в контрразведку. Я боевой офицер, знаю войну, не пугаюсь крови, но на одних расстрелах, поверьте мне, вы далеко не уедете, ничего не добьетесь. Да неужели вы, черт возьми, и теперь не видите, какая необузданная стихия, какой хаос вокруг! И вы хотите этот необученный, неорганизованный кулацкий сброд противопоставить Красной Армии?
— Вы что, хотите из меня большевика сделать?! Может, и Карасулина потому оберегаете, что сами…
— Заткнитесь! — беззлобно, с неприкрытой брезгливостью выкрикнул Добровольский. — Вы порядочное дерьмо и авантюрист. И кончим на этом. Мне не нужны благодарности за спасенье вашей головы, но хамить не позволю.
— Извините, — сквозь зубы выцедил Горячев. Он еще в руках этого человека, еще не выбрался из района расположения карасулинского полка, еще каждую минуту может показаться погоня. — Нервы. Да и отделали они меня, хоть на барабан.
— Привыкайте, — с обидной небрежностью и, как показалось Горячеву, насмешкой сказал Добровольский. Помолчал, видимо успокаиваясь. Заговорил вновь ровным, усталым, негромким голосом. — Дон и Кронштадт слишком далеко. Между нами — вся Россия. Большевистская Россия! Большевики на своем съезде решили отменить продразверстку и прочие повинности, налагаемые на крестьянина. Свобода торговли. Никаких ограничений в посевах и скоте. Куда это спрячешь? Об этом уже не только шепчутся — и вслух не стесняются говорить. И если бы большевики поменьше мстили за растерзанных коммунистов да мы не вдалбливали повстанцам, что каждого, сдавшегося красным, ожидает страшная смерть… — Тяжело вздохнул. — Грустно все. И горько…
— Чего вы до сих пор цацкаетесь с Карасулиным? Зачем он вам?
— Может, вы согласитесь заменить его? Или мне прикажете занять этот пост? Я с ним с первого дня бок о бок. Глаз не спускаю, каждой шаг слежу. Настоящий самородок. Из таких, наверно, и получались Пугачевы и Разины. Но раскусить его, понять сердцевину, каюсь, не могу до сих пор. Сложен, хитер, умен, собака. Поначалу он был нужен делу как воздух. Видели, как вас встретили мужики? Никакие мандаты, подписанные генералом Петуховым, не возымели на них ни малейшего действия. Плевали они, извините, и на вас, и на вашего Петухова, и на весь главный штаб. Расстреляй я, к примеру, сейчас одного мужика, меня самого тут же отправят к праотцам. А слово Карасулина — закон. Да, вы правильно заметили: сейчас он круто сходит с наших рельсов. Не знаю, преднамеренно ли, с какими-то провокационными целями согласился он принять командование полком иль полевел, потянулся к старому в процессе восстания, только в данное время он стал явно опасен для движения. Ведет разговоры, которые можно расценить как пробольшевистские, и, вот что странно, все-таки воюет с большевиками. Мы прочно удерживаем свои позиции, и если бы не наш полк, не знаю, сохранился ли бы до сих пор Яровск в наших руках.
— Удерживаете позиции или просто красные не очень тревожат? — не без ехидства вклинился Горячев.
— Против нас — два красноармейских батальона. Покусывают, но атаковать, как видно, не решаются. И правильно делают: пока что мы им не по зубам.
— Какого же черта вы сами не наступаете?
— При незащищенных-то флангах? — Добровольский глянул на собеседника откровенно насмешливо. — Благодарю за сей стратегический совет. В окружение пока что-то не манит. Вот если бы вы вместо листовочек подкинули нам подкрепление, укрепили фланги, тогда наступление бы имело смысл. — Снова закурил. — Так вот, если говорить серьезно, замахнись мы сейчас на Карасулина в открытую — и полк может мигом перекраситься, мы получим в тылу обстрелянную, крепкую враждебную часть.
— Пожалуй, — раздумчиво согласился Горячев.
— Мы решили убрать Карасулина бесшумно, в первом же бою. Похороним его с почестями, потом потихоньку перебьем всех бывших коммунистов из карасулинского окружения, расчленим полк, сольем с другими частями…
— Разумно, — одобрил Горячев.
— Может быть… Может быть, — неопределенно пробормотал Добровольский.
Горячев хотел было спросить, что означают эти слова, да не спросил: побоялся, как бы снова не вызвать всплеск раздражения.
До конца пути они не обмолвились больше ни словом.
Меж мужиков ходила молва, что зыряновский белый жеребец— двухсердечный. Он и впрямь бежал и бежал как заводной — широкой размашкой, не ослабляя и не убыстряя бег.
Хмурое с вечера мартовское небо налилось чернью, от которой даже снег потемнел. Порывы ветра все усиливались, пока не слились в единый непрерывный воздушный поток, который покатил по сугробам снеговые волны. В темном воздухе замельтешили холодные колкие снежинки. Все гуще, все стремительнее снеговые струи. Они прошивали воздух белыми стежками, стежок к стежку, ниточка к ниточке, и скоро непроглядная чаща снежных пунктиров накрепко повязала небо с землей, стянула их, прижала друг к другу и кромешная серая мгла поглотила дорогу, скачущего белого жеребца и двух нахохлившихся, усталых и недовольных друг другом седоков.
Глава седьмая
1
Капля камень долбит, а человек не каменный, хотя в иные минуты бывает тверже стали. Но твердость эта достигается огромным нервным перенапряжением, которое в конце концов аукнется каждому в свое время.
Внешне все происшедшее оставило в Горячеве невеликий след — белую прядь в волосах, но в характере начальника особого и пропагандистского отделов главного штаба отчетливо прорезалась новая черта — мятущаяся неудовлетворенность. Вениамин Федорович не находил себе места, совался во все щели, без причины лез на рожон, скандалил, ссорился, рисковал отчаянно и безрассудно. Он чувствовал: надломилась, круто накренилась жизнь, но, странное дело, ощущение собственного падения не пугало, а возбуждало, накаляло и без того перегретые нервы. После казни Пикина, нелепой стычки с Флегонтом, позорного бегства из карасулинского полка, после оглушительно-исповедального признания Добровольского словно вспыхнуло что-то в Горячеве и занялось жарким пламенем, на котором обожженно скорчилась душа. Он почти не спал и не ел, много пил, непрестанно сосал папиросу, а его большие ввалившиеся глаза сверкали будто как фосфоресцированные. Иногда среди ночи он появлялся в яровской тюрьме, подымал охрану и начинал допрашивать заключенных. Нащупав среди них идейного и стойкого, начинал ломать его, добиваясь раскаяния, мольбы о пощаде. Помогали ему в этом вечно пьяные звероподобные конвойные, которые ударом кулака могли сбить с ног жеребца. Если и после побоев пленник не сдавался, Вениамин посылал за отцом Маркела Зырянова — слепым дедом Пафнутием. Потчевал старика стопкой неразведенного спирту и вкладывал в подрагивающие пальцы длинное шило… Утром председатель военно-полевого суда задним числом подписывал составленный Горячевым приговор о казни тех, кого прошедшей, ночью забили конвойные иль заколол шилом слепой Пафнутий Зырянов.
По собственной инициативе Горячев разработал дерзкий план захвата губернской столицы и с ним появился у начальника главного штаба «народной армии», бывшего адъютанта кровавого генерала Гайды, белочешского полковника Сбатоша.
Невысокий, бритоголовый, желчный Сбатош славился у штабных необыкновенной работоспособностью. Он был немногословен, говорил рублеными, порой коверканными фразами, хотя писал по-русски вполне грамотно и складно. Сбатош изо всех сил старался придать работе штаба хотя бы видимую четкость. Штаб ежедневно выпускал оперативные сводки, проводил всевозможные совещания, обсуждал отчеты командующих несуществующими фронтами и направлениями, издавал несметное количество распоряжений и приказов, регламентируя не только военную, но и всю гражданскую жизнь, прежде всего города Яровска, ибо за его пределами к приказам главного штаба относились не больно почтительно. О широте функций, которые «возложил» на себя возглавляемый Сбатошем штаб, можно составить представление, ознакомясь хотя бы с некоторыми из его приказов.