Давно остыла пустая сковорода, перевернута вверх дном чашка, глядится в окно блеклый декабрьский рассвет, а баба Дуня все сидит не шелохнется, как окаменелая, даже лампу не задула. Если бы в этот момент кто-нибудь смог заглянуть в глаза старухи, он увидел бы там напряженное средоточие мысли. Вот по застывшему, словно гипсовая маска, лицу пробежала судорога. Громко сглотнув слюну, баба Дуня зажмурилась, замотала большой головой, перекрестилась:
— Господи помилуй. Видно, правда, худое с девкой стряслось. Так сердце камнем и давит. Фу! Ровно в парной — дух захватило и пот по всему телу… Рассвело ведь, ой-ёшеньки…
Тяжело поднялась со скамьи и стала одеваться.
За калиткой столкнулась с внучкой.
— Бабушка! — крикнула та и, обняв старуху, зашлась о горьком плаче.
Баба Дуня поспешно увела Катерину в дом, помогла раздеться, усадила на лавку, где только что сама сидела. Подкинула горячих углей в заглохший самовар, и тот запел сладко и уютно. От самоварной песни, от сильных и добрых бабушкиных рук, от пряного запаха сухих трав Катя совсем разомлела и разревелась в голос.
— Да ты ково, Катя, в душу тя выстрели! — прикрикнула старуха с напускной сердитостью. — Ишь, удумала! Подол от слез промок. Совсем раскисла. Аль подменили тебя?
— Подменили и есть… Ты права была, бабушка, — сквозь всхлипы говорила Катерина. — Дура я… дура. Не послушалась.
— Чему быть — того не миновать. Испей-ка чайку с вареньицем.
Катерина напилась чаю, немного отошла и поведала бабушке обо всем пережитом.
— То-то мне в огне лик-от твой виделся. — Старуха повернулась к киоту, под которым теплился крохотный язычок лампадки. Закрестилась. — Слава тебе, богородица-троеручица, смилостивилась надо мной, оберегла внученьку. Сколь перемолилась за тя в Абалаке-то. Услышал господь… — Обняла Катерину, прижала к себе и неожиданно протяжно заплакала, запричитала: — Голубушка моя, кровинушка останная. Как вспомню… Могли и не свидеться…
От бабкиных причетов у Катерины снова глаза намокли.
В тот день она еще не раз повторила рассказ о своем невероятном спасении, все время обновляя его и дополняя новыми, вдруг пришедшими на память деталями. Вот только о своем житье в Северске Катерина рассказала скупо, без подробностей: побоялась, что не сумеет утаить случившееся, а ей не хотелось, чтобы бабушка догадалась о ее отношениях с Вениамином. Но баба Дуня не зря звалась колдуньей, и стоило Катерине лишь раз мимоходом помянуть Вениамина, как старуха стала выпытывать о нем, и хоть Катя отвечала немногословно и вроде бы безразлично, ни тоном, ни жестом не выдав своего волнения, бабушка все поняла и неожиданно сказала:
— Дай бог, ежели и он тебя так же любит. Погадаю ужо, ково у его на душе. Они, образованные-то, в душу их выстрели, на нас, как на забаву, глядят. Ежели он при царе в Питере учился — не из бедненьких… — Похлопала Катерину по руке, погладила. — Не тужи. Разве ж угадаешь, где найдешь, где потеряешь. А чека страшиться нечего: чиста ты перед ими. Как было, так и расскажешь, тебе чего таить? О работе— пустой разговор. Зачем? Проживем, прокормимся. На двоих-то нам вот так… — Прижала ладонь к горлу и тихим, баюкающим голосом просительно заговорила: — Мне ныне семьдесят четвертый пошел. Совсем ослепла. Траву от травы на вкус только да на запах отличаю. Переняла бы у меня, как исцелять от скорбей да болезней. Людей бы пользовала… Неуж со мной умрет это? В чужие руки грех отдавать. Мать завещала либо дочери, либо внучке передать. А?..
Не впервой бабушка начинала этот разговор. Катерине, наверно, нетрудно было бы овладеть знахарским искусством: она с детства знала многие травы. Дело людям нужное и себе выгодное. Разумно было бабушкино предложение, но сердце не лежало к нему. Сказать о том — огорчишь, обидишь. Потому и смолчала Катерина, поспешила перевести разговор на другое. Только ей ли перехитрить бабу Дуню? Сникла старая, погрустнела, вздохнула тяжело.
— Неволить тебя не след, — сказала смущенной Катерине. — Без души это не дается. Тут надо всем сердцем, с верой, с молитвой, а так… бог с тобой. Коль жива буду…
— Да что ты, бабушка! Ты у меня совсем молоденькая…
Баба Дуня засмеялась неожиданно звонко и весело, сотрясаясь тучным телом. Смахнула черный платок с головы. Седина почти не коснулась ее густых темно-каштановых волос.
— А и впрямь, чем не молодица? — озорно подмигнула Катерине. — Гляди, и приведу какого-нито глухаря годков под восемьдесят… — И снова залилась молодым смехом.
Бабушкин смех обволакивал, баюкал Катерину. Будто отдалялись, таяли недавние тревоги.
Глава пятая
1
В кабинете губпродкомиссара не оказалось ни одного свободного места, и Вениамин Горячев, прихватив стул в приемной, с трудом протиснулся вперед, поближе к пикинскому столу. Здесь собрались члены коллегии губпродкомиссариата, уездные продкомиссары, начальники продконтор и командиры продотрядов. Был тут зачем-то и председатель губчека Чижиков. «Этому-то чего надо? — забеспокоился Вениамин. — Настырный дьявол. Во все щели лезет. Не миновать с ним…»
Тут Чижиков чуть повернул голову, их глаза встретились, и Горячев почти физически ощутил, как в него входит твердый, пронизывающий взгляд серых чижиковских глаз, проникает, кажется, в самую душу, в которой все сейчас обнажено, все как на ладони… Вениамин вздрогнул, будто от неожиданного укола, и в то же мгновение лицо его стало непроницаемым. «Что, выкусил?» — злорадно спросил взгляд Вениамина, и тонкие губы его чуть заметно покривила ухмылка. Чижиков тоже улыбнулся — лукаво и, пожалуй, самодовольно. «Сволочь, — вознегодовал вдруг Вениамин. — Плевал я на тебя…» Не выдержав, скакнул глазами в сторону, деланно закашлялся. Достав носовой платок, долго и старательно обтирал им губы, возил по лицу и все время, как нацеленный ствол, чувствовал на себе внимательный взгляд председателя губчека. Облегченно вздохнул, когда Пикин, поднявшись из-за стола, произнес:
— Начнем, товарищи.
Расстегнув верхнюю пуговицу гимнастерки, Пикин движением головы смахнул со лба завиток черных волос, с глухим стуком опустил костлявый кулак на стол. В кабинете мгновенно наступила тишина. Лица собравшихся стали одинаково сосредоточенно-строгими и жесткими.
— Не буду говорить, что значит сейчас хлеб для Советской власти, для революции. Хлеб — это жизнь. Товарищ Ленин прямо говорит: борьба за хлеб — это борьба за социализм. Всем ясно? — обстрелял собравшихся горящим взглядом. — Ясно или нет? Надо кого-то убеждать, доказывать?!
— Ясно.
— Чего там.
— Все понятно…
— Из шести с половиной миллионов пудов, спущенных нам по разверстке, собрано более пяти. Есть все возможности досрочно выполнить боевой приказ партии и товарища Ленина— закончить продразверстку по хлебу к первому января. — Пикин говорил громко, будто на митинге, и чем дальше, тем сильнее возбуждался, повышал голос. — Нужен еще один решительный нажим. С двадцатого по тридцатое декабря объявлен штурмовой красный декадник. Мы должны собрать все свои силы, все резервы воедино и ударить по сытому, своевольному сибирскому кулаку так, чтобы весь план, до единого зернышка, был на ссыпке. — Он вскинул правую руку, медленно и энергично, будто сминая что-то упругое, сжал кулак и грохнул им по столешнице. — Ломать хребет саботажникам. Беспощадно разделываться с любой контрой. Брать хлеб решительно…
Запавшие глаза Пикина полыхали яростью, подсиненные провалы щек подернулись краснотой, будто на них упал отсвет далекого пламени. Его накал давно уже передался собравшимся.
— Не повторить Челноково! Кулачье сгубило девять наших боевых товарищей, а мы расслюнявились. Теперь недобитки над нами скалятся. И тут нам чека только помешало, товарищ Чижиков. — Метнул в председателя губчека обжигающий взгляд и будто клятву выкрикнул: — Подобного не допустим! За каждого погибшего продотрядовца — к стенке пятерых! Безжалостно и безоглядно! Всю ответственность перед партией и Советской властью беру на себя. Казнить либо миловать вас может только коллегия губпродкомиссариата. И чтоб ни-ка-ких ахов. Объявляется чрезвычайное положение!.. — Задохнулся от волнения, еле договорил: — Чего еще вам не хватает? Чего надо?!