— Дай оглядеться, Онуфрий Лукич. С разбегу только петух на курицу скачет. Нам эк-то негоже. Покумекать надо.
— Кумекай, да не шибко долго, а то попадешь во щи за- место того петуха.
— А сам? — Лешаков немигающим пронзительно-ярким взглядом впился в Онуфрия Лукича. — Сам в каку сторону?
— Все в ту. Не флюгер. Может, и окольным путем, а все туда же — за Советскую власть. Вместе, что ль?
— С тобой можно: не продашь. Только не разжую, как ты ухитришься…
— Вчерась утром был у исполкома, когда продотрядчиков вызволял? Не погодись в ту пору, распяли бы их. А так ни Маркел со стаей, ни выворотень Кориков не пискнули поперек. Потому как мужики за мной пошли. А кулакам и белым недобиткам не с руки сразу клыки показывать. Хотят под красным флагом белые дела делать.
— Вчерась ты ло-овко раскрутил, по-карасулински. И продотрядчиков спас, и мужиков малость остудил, шары продрал им. Только сегодня — не вчера, Теперь у них целый отряд. Ползут и ползут какие-то… ваши благородия недобитые. Так что сегодня…
— Верно, — жарко подхватил Карасулин, — верно, Константин, вчера я был один, а ныне мы вдвоем, а, может статься, через час станем два по два. Ежели затеют коммунистов втихаря судить, шумните, чтоб принародно, что, мол, за мужичья власть, ежели втайне от мужиков судят. На людях-то Корикову трудненько будет, да и я ведь не смолчу…
— Может, они тебя до той поры…
— Все может быть. Но пока живы — лови ветер ноздрями, хватай судьбу на лету. За меня не сумлевайся: красным был. — им и помру… Пошли, однако. Они, поди, до дыр зенки протерли, на дорогу глядючи, нас поджидаючи.
3
Онуфрий Лукич легко перешагнул порог кориковского кабинета и остановился, хмуро оглядывая собравшихся там людей. По тому, как они запереглядывались, зашуршали сдавленным шепотом, как торопливо расселись по заранее присмотренным местам, понял: ждали его с нетерпением. Криво ухмыльнулся, спросил громко, с вызовом:
— Кто звал?
— Хоть бы поздоровкался сначала да шапку снял, — уколол злобным взглядом Боровиков.
— Не хочу рук марать.
— Полегче, Онуфрий, — уркнул Маркел Зырянов и даже привстал, выставив перед собой крепко стиснутые круглые кулаки.
— Покличь Пашку с наганом, страшней будет.
— Ну, ты! — взвизгнул Щукин.
— Тоже зубки зачесались? — ехидно оскалился Карасулин в его сторону. — Куси!
— И укусим, если понадобится, — спокойно пригрозил Кориков. — Только после этого…
— Знаю. И про Емельянова, и про его жену. Ежели для того призвали, вели начинать. Я, ваше благородие, не знаю, как вас теперь величать…
— Вы садитесь, — неожиданно вступил в разговор незнакомый бородач.
И сразу все смолкли, перестали шевелиться, скрипеть стульями, пыхтеть цигарками. Бородач уперся в Карасулина выпученными круглыми глазами. Заговорил только тогда, когда Карасулин сел в глубокое кресло, выставленное, видимо, специально для него на середину комнаты, перед столом, за которым восседали Кориков и незнакомец с диковинной бородищей.
— Вы, вероятно, не все знаете. Считаю долгом коротко проинформировать вас. В шести уездах Северской губернии восставшие крестьяне свергли власть коммунистов, установили свою народную, крестьянскую власть. Во главе крестьянских волостных и сельских советов встали честные пахари- труженики. Восстание разгорается с невероятной силой. Взят Яровск. Осажден Северск. Железная, дорога на Екатеринбург в наших руках. В соседних губерниях тоже началось. Петропавловск, Курган, Омск — наши. Скоро вся Сибирь очистится от большевистской заразы. Нас поддержат рабочие и крестьяне всей России. Голодный Петроград давно ждет падения комиссарско-жидовской диктатуры. Ее погибель придет отсюда, из Сибири. Таково положение. — Он передохнул, достал портсигар, вынул папироску, прикурил. — Мы знаем ваше красное прошлое. Но мы помним и то, что вы подняли голос протеста против беззакония комиссаров, познали за то и унижение, и казематы губчека. Только это и заставляет нас разговаривать с вами миролюбиво. Раскаявшийся грешник иной раз милее негрешившего праведника… — Полыхал папироской, медленно выпустил из ноздрей несколько сизых стружек, пошевелил, пошлепал губами. — Теперь о главном. Объявлена всеобщая мобилизация крестьян в народную армию для борьбы с большевиками. В Челноково формируется сводный ударный полк трех волостей. Нужен авторитетный, знающий военное дело командир полка. Мы посоветовались и предлагаем этот пост вам.
— Мне?! — Онуфрий вскочил как ужаленный.
— Не ожидали? Откровенно говоря, мы и сами не ожидали. Мне лично приятней и спокойней было бы видеть вас повешенным…
— За чем же дело…
— Погодите. Я недоговорил. Вы, конечно, можете отказаться и пойти рядовым в тот же полк. Отсидеться не удастся. Всякого уклоняющегося от мобилизации мы расстреляем. Тем более вас. Смертный приговор вам военно-следственная комиссия подпишет, не читая…
— И пущай подписывает! — рывком расстегнул ставший вдруг непомерно тугим воротник косоворотки.
— Не спешите в рай. Говорю как солдат с солдатом, в открытую. Крестьяне верят вам, пойдут за вами. Именно это нам и нужно. Теперь выбирайте… Да, я не представился. — Бородач встал, прищелкнул каблуками и с великосветским полупоклоном, голосом, полным достоинства, медленно выговорил — Особоуполномоченный сибирского крестьянского союза и главного штаба народной армии по Яровскому уезду полковник Арсений Валерьянович Добровольский. Имею честь… Итак, ваше слово.
Если бы сейчас зачитали ему смертный приговор, или без всякого приговора схватили и поволокли на расстрел, или вдруг набросились и стали забивать насмерть — и тогда Карасулин не был бы потрясен так, как этой речью полковника Добровольского. Онуфрию нестерпимо захотелось вцепиться в глотку бородачу, разметать, расшвырять всех, перекувырнуть бандитское логово, и будь у него хотя бы одна граната, он не мешкая кинул бы ее под ноги недобитому полковнику. Но не было даже нагана, а голыми руками… Глянув на настороженных, караулящих каждое его движение врагов, Онуфрий Лукич расслабил кулаки, перемог соблазн. «Потому и не тронули. Хотят заместо манка, мужиков охмурять… Гады!.. Не верят. Ненавидят. Позарез нужон… И свои проклянут, и мужики почтут иудой…» Метались мысли, сталкивались, крошились. Как? Куда? Не знал, не готов был к такому повороту, не предвидел…
— Мы ждем, — долетел чей-то голос. Чей — Карасулин не уловил.
Усилием воли взял себя в руки, подобрался, осмысленно и зорко глянул на Добровольского и медленно, почти по слогам проговорил:
— Такое с маху не деется.
— Само собой, — пропел с готовностью Кориков. — Можешь подумать…
— Полчаса, — добавил Добровольский, взглядывая на часы. — Только полчаса. Здесь. На дворе.
Карасулин еле отлепил пристывшие к полу подошвы, но вышел из комнаты широкими твердыми шагами. «Вот так развилка! С ходу и… задом наперед».
На заднем крыльце Карасулин приостановился, оглядел двор. Лениво хрустели овсом оседланные кони. Над теплым конским пометом порскали воробьи. Под навесом на охапке сена дремал большой черный пес. «Хитрый», — решил Карасулин, глянув на встопорщенное собачье ухо, настороженно вздрагивающее при каждом новом, неожиданном звуке. Захотелось подойти, погладить лобастую песью голову, поскрести густой загривок, почесать за ушами. Будто угадав его добрые намерения, собака лениво приоткрыла большой желтый влажный глаз, до краев налитый тоскливым безразличием. «И тебе не сладко», — подумал Онуфрий Лукич.
Возле лошадей крутились вооруженные обрезами и ружьями парни. Вряд ли понимали они смысл происходящего. Разве что риск манил. Ничего не скажешь, ловко облапошили дураков. Замахнулись на продотрядчиков, а ударили по Советской власти…
Двое караулили двери каменного подвала. Там волостная кутузка, там Ромка, Пигалица, лучшие товарищи. Ждут кулацкого суда, смертного часа, а их вожак спокойно покуривает на солнышке, поджидает, когда подадут вороного коня, чтоб повести обманутых мужиков против братьев, помогать карабкаться на мужичью спину пауку Боровикову, белогвардейскому перевертышу Корикову и этому высокоблагородию с бородой. Красный партизан, секретарь волостной большевистской ячейки… Надо было ночью бежать из села. Собрать верных мужиков и снова, как в девятнадцатом, — в лес. Надо было плюнуть в харю этому благородию, вцепиться в глотку, а не раздумывать. Он нужен им как подсадная утка для приманки, для охмурения крестьян. Что подумают деревенские? Что скажут? Позор! Черный, злой позор, который потом никакой кровью не смоешь. А что решат те, в подвале? Предатель! Шкура! Лучше пулю в лоб. В роду Карасулиных двурушников и перебежчиков не было… «Сейчас подойду к этим сопливцам с винтовками, стукну лбами, чтоб шары выскочили, выпущу своих, вооружимся — и с ходу туда, в самое гнездышко. Падем рысью на голову бедой сволочи…»