Анфиса присела на край деревянной кровати, обняла укутанную Манюшку, которая опять к вечеру разгорелась и все время просит пить.
У стола сидит сестра Анфисы, Фекла, когда-то разбитная, веселая бабочка. Подпершись рукой, она не мигая глядит на огонь и тихим, прерывистым голосом говорит:
— Он был у нас, тятя-то наш, хороший мужик: не пил шибко-то, табак не курил, матерно не ругался. Нас сызмальства к работе приучал… Помнишь, Фисунька, вы с мамой в Ключах, а мы с тятей в Лысогорске робили, на руднике? Помнишь горочку-то с ельничком?
— Помню.
— Утром, бывало, слушаешь: не шумит ли по крыше? В дождик мы не робили. Разбудит тебя тетка, и вот тебе кажется, что ты умылась, оделась… а сама спишь опять! Посадят тебя в тележку, а у тебя голова, как у цыпленка, болтается… Но на работе тятя меня жалел: уж не надсадит, чтобы камни класть большие, кидаешь мелочишку. Ямочку выроет, посадит туда, чтобы не упала — и гонишь. А свальщица поможет вывалить. Ей за это тятя, как получит выписку, обязательно фунт пряников купит.
Фекла рассказывала тихим, вздрагивающим голосом:
— А большая стала — одна у тетки жила, — сядешь с подружками в одну тележку да так да свалки и катишь! В троицу березку завьем, украсим, на свалку поставим, песни поем. Девушки в белых платочках, в вышитых запонах, лошади бумажными цветами украшены.
— Ты красивая была, — сказала Анфиса и вздохнула.
— Я по своей бойчине — от петли отрывок была, — продолжала Фекла, — и на работе скорая и попеть-поиграть… Тимка-то Кондратов недаром за мной ухлястывал!.. Доняло его, что свататься пошел!
— За отказ он тятеньке и не простил, со свету сжить хочет, из деревни выжил!
— В то время уж познакомилась я со своим Митрофаном… Полюбила… Уж он тебя не схватит, не тиснет. Уважительный был… все добрым порядком…
— Как голуби вы с ним жили, — тихо сказала Анфиса, с состраданием глядя на сестру.
— Он меня жалел. А в гости придем — я весь-то убор надену, — глаз не отведет… таково любо смотрит! Хорошо мы жили, пока не разлучила нас война. А уж, когда написал, что в плену — с ума сходила… Господи батюшко! И что со мной сделалось? И как это я совесть свою забыла, мужа не пожалела?
— Не вспоминай, Феня, — сказала старушка.
— Как не вспоминать, бабушка? — и слезы побежали привычным путем по блеклым щекам Феклы. — Каждую минуту казнюсь! Как это и стыда во мне не стало? Почему? Вспомнишь мужа, резнет тебя по сердцу, а ты словно отмахнешься от дум.
— Приворожили тебя, — с глубоким убеждением вставила старушка.
— Как забеременела, сразу опомнилась: что же это я наделала?.. Руки на себя наложить не могу, а страм тяжелее смерти кажется… Пришла к старушке, к лекарке… такая была хорошая, лечила со словом божьим и никому ничего не сболтнет, не выдаст. Спрашивает: «Вытравить хочешь?» Я только голову наклонила. «А человека ты можешь убить?» — «Ой, что ты, бабушка, родименькая!» — «Ну, и я не могу! Я и трав таких не знаю и знать не хочу. А совет дам: умела грех сделать, умей и кару принять». Сколько-то дней я все ходила, думала, думала… и пала в ноги свекру-тятеньке с мамонькой. Они так руками схлопали и заплакали. Принесла им горя-то! Тятенька месяц дома сидел, стыдно было людям глаза показать. А сколько разговоров пошло! Батюшки!
— Ребеночка-то не обижают? — спросила старушка.
— Любят! — с рыданием в голосе ответила Фекла. — А свекор-тятенька все от меня поклон отписывает Митрофану. Так он и не узнает, пока из плена не придет… И что только будет с нами?..
Она замолчала и стала думать свою невеселую думу.
— Фисунька! — сказала старушка после молчания. — Поставила бы самовар, напоим гостьюшку чайком да и спать!
— Чайком! — с сердцем повторила Анфиса. — Где он, чаек-то? Пустую воду хлебать? Чтобы в брюхе булькало? Сухой корки — и той нету в доме… Зачем самовар?
— А согреться, — робко ответила старушка, — погреешься, голодок-то и обманешь… замрет на время.
Анфиса резко вскочила с кровати, рывком выдернула из-под лавки самовар, загремела ковшом, трубой… Старушка печально наблюдала за нею. Глаза их встретились. Анфиса остановилась перед печкой.
— Мамонька! Прости меня! — вырвалось у нее из глубины души. — Не злюся я, горе меня одолело! Бьюсь-бьюсь, и все ни в сноп ни в горсть! Не дотянуть мне вас с Манюшкой — помрете…
Она схватилась за горло, словно пытаясь удушить себя.
Семья Ярковых дошла до крайней нищеты. Первое время Анфиса работала на спичечной фабрике, и они кое-как тянулись. Но вот заболела свекровь — отказались служить ей ноги. Пришлось Анфисе перебиваться на случайных заработках — мыть полы, стирать белье, воду носить. Сено вздорожало — корову продали. Вздорожали дрова, да и достать их стало трудно — перешли жить в малуху. Приданые половики, одеяло, перину, подвенечное платье — все распродали. Свекровь вконец обессилела. Пятилетняя Манюшка стала кашлять, таять, блекнуть. Питались они почти одной картошкой. Помогала Ярковым заводская партийная организация. Но голодных семей фронтовиков было много, а фонд помощи так мал, что рассчитывать на частые получения не приходилось. Пока приходили письма от Романа, Анфиса крепилась, но вот уже второй месяц пошел, как писем не стало…
Вскипел самовар. Анфиса поставила на стол котелок с холодной картошкой, солонку. Помогла свекрови слезть с печи. Закутала Манюшку в одеяло, усадила к себе на колени.
— Опять ты у меня каленая! — Анфиса стиснула девочку в объятиях, поцеловала горячий лоб. — Манюшка, долго мать пугать будешь?.. Поешь картовочки?
Девочка помотала головой.
— Пить! — хрипло попросила она, припала к жестяной кружке с холодной водой и не оторвалась, пока не выпила все. — Мама, знаешь что? Купи мне, мама, кыску!
— Не продают их, Маня.
— Ну, выпроси… котеночка!..
— Ох ты… а чем его кормить будем?
Девочка задумалась.
— Кабы Красулю мы не продали…
— Кабы не «бы», выросли бы в роту грибы, — с сердцем сказала Анфиса. Напоминание о корове так и резнуло ее по сердцу.
— Я ведь не ем, — сказала Маня рассудительно, — пусть он мой хлеб ест. Выпросишь, мамушка?
Проще всего было пообещать, успокоить ребенка хоть на время. Но Анфиса никогда не обещала того, чего не могла выполнить. Она сказала:
— Не проси. Не под силу нам кошку кормить… Вот обожди, война кончится, будет замиренье, тогда…
Крепко прижала к себе беспомощно плачущую девочку, стала баюкать и похлопывать, как малого ребенка. Маня затихла, забылась… а из неплотно закрытых глаз все еще катились крупные слезинки.
— Фисунька, поешь ты сама-то, — просила свекровь, протягивая ей трясущейся рукой очищенную картофелину.
— Не хочу, мамонька…
— Вот, Феня, все «не хочу» да «не хочу», — пожаловалась старушка. — Чем только она жива, не знаю. Ешь, Анфиса, я тебе велю! Ты теперь наша надежда, тебе силы надо!
— Ей богу, мамонька, не могу! Опять горло у меня сдавило и сердце в комок сжало.
Старушка умолкла, безнадежно повесив голову. В тишине слышны были только шумное дыхание Анфисы да замирающая песенка самовара.
Фекла сказала:
— Не мучь себя, Фисунька, понапрасну! Вот воротится твой Роман, заживете лучше прежнего. Все забудется, зарастет… Хочешь поворожу? Где у вас карты, бабушка?
— Нету у нас, — сказала строго старушка, — и не велю я ворожить. От ворожбы много худа бывает. Подсади-ка меня, Феня, на печку, да будем спать ложиться, что зря коптилку жечь! А я вам сказку ли, побаску ли про эту самую ворожбу расскажу на сон грядущий… Ты, Фисунька, с ночи в очередь пойдешь?
— В три часа. Очередь займу. Феню провожу на станцию.
— Как пойдете, меня с печки-то сдерните, девки-матушки! Я с Манюшкой лягу, все теплее девчоночке нашей будет… да мне без вас и не слезти… Вода у нас есть?
— Полкадушки.
— А дровца?
— Вон под лавкой.
— Картошечки не забудь принести из подполья.
— Не забуду. Ну, я гашу!
Фиса погасила коптилку, осторожно положила дочь рядом с Феклой и легла с краю на широкую деревянную кровать. Обняла горячее тельце Мани и разом заснула.