Войдя в сени, Августа увидела в сумраке красивое лицо Доры, которая, перегнувшись через перила, внимательно глядела на Августу.
— Ой, вы к нам?
Смущение, тревога слышались в этом вопросе. Казалось, Дора колебалась, не знала, как ей поступить. Потом она сказала просительно:
— Вы ведь не нажалуетесь?
Августа, недоумевая, шагнула в комнату, куда выходили двери четырех келий и где по вечерам за большим голым столом рукодельничали певчие. Чем-то теплым, домашним пахнуло на нее. Она не сразу поняла, что это — запах мясного супа. Девушки вскочили с мест и недоверчиво, боязливо глядели на нее.
— Пожалуйста, не стесняйтесь… и не бойтесь меня, — сказала Августа. — Можно, я посижу у вас?
Несмотря на жаркий, удушливый воздух, в комнате топилась круглая, обитая листовым железом печка. Очевидно, ее затопили только для того, чтобы сварить жирные мясные щи — кушанье, строго запрещенное монастырским уставом. Смущенные улыбки румяных девушек, лукавые блестящие взгляды говорили о том, как сладко запретное и как приятен риск.
Кареглазая толстушка Маня Смольникова поставила глиняный горшок на стол и каким-то удалым жестом рассыпала по столешнице деревянные ложки. Тесный кружок сдвинулся.
Маня предложила ложку Августе, но та отказалась, хотя запах супа дразнил ее, вызывал аппетит.
В ту минуту, когда ложки погрузились в горшок, распахнулась дверь и Дора вбежала впопыхах.
— Матушка благочинная!
У девушек испуганно округлились глаза. Прятали ложки в карманы, куски хлеба за пазуху. Маня, прихватив полотенцем горшок, металась, не знала, куда его сунуть. А ступеньки лестницы поскрипывали, покряхтывали — матушка благочинная приближается! Вот лестница перестала скрипеть. Шаги послышались у двери. Едва успела Маня поставить горшок под скамью, под юбку матери Миропии, благочинная вошла.
Красные, тяжело дышащие девушки прилежно склонились— кто над коклюшками, кто над пяльцами. Все дружно ответили «аминь» на молитвенное приветствие благочинной.
— Жарко у вас, на что печку топите? — проворчала она.
Ей никто не ответил. Еще ниже склонились над работой румяные лица.
Благочинная втянула ноздрями воздух и гневным взглядом обвела комнату. Все замерло.
Несколько раз она открывала рот, чтобы спросить… но присутствие Августы мешало ей. Когда стало ясно, что в присутствии «чужой» она не будет искать вещественных улик и допрашивать, напряжение упало. Девушки тихо стали разговаривать между собой. Благочинная постояла-постояла и уже хотела уйти, как вдруг мать Миропия протяжно застонала.
Лицо ее переменилось, как от сильной боли. Благочинная неприветливо спросила, что такое с ней. Миропия не ответила. Опустив вязанье на колени, она беспомощным, слабым голосом повторила несколько раз:
— Господи милостливый! Прости меня, грешницу!
Наконец благочинная, видя, что Августу не переждешь, вышла, грозно оглянув девушек и старую потатчицу — Миропию. Ясно было, что пошла она к игуменье и что придется всем певчим бить поклоны и сносить попреки.
— Девки-и, — плачущим голосом сказала Миропия, — ошпарили вы меня-а-а!
И действительно горячим паром обварило ноги. Кожа покрылась пузырями.
Горько и смешно стало Августе, когда девушки понесли старуху в постель и стали искать, что бы приложить к ожогам, чем бы унять боль.
Этот случай как бы вобрал в себя все лицемерие, всю нелепость монастырской жизни.
Августа точно проснулась.
— Дико! Затхло! Прочь отсюда надо! Прочь!
Она с удовольствием, с наслаждением представила себе свою комнату в доме Охлопковых, рояль, красивые платья. Ей захотелось шума, движения, веселья, жизни. Подумала об Алексее и с удивлением поняла, что мысль о нем вызывает не то досаду, не то скуку.
— Жить хочу! Жить!
XXI
По просьбе жены Охлопков пустил в ход петербургские связи — Рысьева перевели в Октайский полк, в город Перевал.
А уж здесь, на месте, никакого труда не представило устроить ему вольготную жизнь.
После свадьбы молодые стали жить на отдельной квартире, обставленной и украшенной стараниями тетки.
Первое время Рысьев жил только Августой и для Августы. Несложные служебные дела были ему несносны. К собственному удивлению, он оказался ревнивым. Не подавая виду, недоверчиво следил за каждым движением и взглядом Августы, когда у них были гости или они были в гостях. Он страдал, зная, что жена находится в каком-то постоянном возбуждении, скрытом под скромной, достойной манерой обращения. Он ревновал ее не только к мужчинам, а даже к ее работе в дамском комитете.
Рысьев не сразу восстановил связь с революционной организацией Перевала. «Дам себе каникулы! — думал он с циничной расчетливостью. — Главное, не упустить момент… когда волна взмоет — оседлать ее! Оказаться наверху!»
Все личные честолюбивые планы Рысьев строил с расчетом на революцию.
Он видел, что революционное настроение охватывает все более широкие круги народа. Чутко подмечал признаки «смертельной болезни» царизма.
Тяжко стало жить не только рабочим и крестьянам, жалуется и трудовая интеллигенция. Буржуазия и та ворчит на свое правительство.
Ворчит… но спекулянты, поставщики на армию, акционерные общества, владельцы заводов — все они преуспевают, грабастают миллионные прибыли, хватают, рвут правительственные субсидии «на переоборудование заводов».
Рысьев охотно поддерживал связь с родственниками жены… даже писал письма Вадиму на фронт.
С «дядюшкой» Охлопковым у него установились самые добрые отношения. Умный Валерьян держался независимо, голову перед «дядей» не сгибал, но тонко давал понять, что считает его незаурядным человеком. Племяннику разрешалось и возразить дяде и поддразнить его.
— Уважаю вас, дядюшка, за широкий размах… Вы как большой корабль в большом плаванье! Интересно, как этот корабль покажет себя в полосе туманов, в шторме? Не налетит ли на подводный камень?
— Яснее можно, Валерьян? — снисходительно спросил Охлопков.
— Можно. Я начну не с одного «большого корабля», а со всей эскадры, с буржуазии. Вы — буржуазия — гнете свою линию уже давненько… Забрали в руки местное самоуправление, Думу, земский союз, союз городов. Но аппетит пришел во время еды, и вам этого стало мало. Ваш брат — заводчики — пролезли в особое совещание… забрали в лапы военную экономику… Требуете создать ответственное министерство…
— Ну?
— Это уж вы подбираетесь к по-ли-тическому руководству, чтобы «гегемонить», чтобы короны снимать и надевать! «Хочу быть царицей морскою!»… Как та баба в «Рыбаке и рыбке».
Охлопков в раздумье погладил жирный бритый подбородок.
— Ты умен как бес, Валерьян! Да, к этому идет, брат! Этот пень в короне бездарен, как свиной пуп, ни для кого не секрет… кажется, всерьез подумывает о сепаратном мире…
— А дядюшка связан с английским капиталом! — заметил Рысьев.
— Михаил умнее и покладистее… Ему и карты в руки.
— Кабы не «бы»!
— Не понимаю…
— Попробуйте устройте переворот! Да что переворот… Пусть-ка Дума попробует всерьез бороться с царским правительством… Такое начнется движение в народе, что ахнете, дядюшка! Революция будет!
И Рысьев захохотал резким мефистофельским смехом.
— Тогда ваша эскадра вверх тормашками перевернется! Хотите договор, дядюшка? Когда вы будете наверху, мне помогайте, я буду наверху — вам помогу… А такая возможность не исключена! Нет! Ну?.. Руку!
И он схватил маленькой жилистой рукой толстую руку Охлопкова.
XXII
Декабрьский вечер. Луна. Мороз. Времени — восемь часов, а поселок Верхнего завода тих, безжизнен, как поздней ночью. Узкие тропки слабо видимы в голубой тени сугробов. Полозница блестит под луной. Беломохнатые, в инее, стоят кусты в палисадниках. Домишки нахохлились под снежными шапками. Сквозь замерзшие окна нетопленых изб чуть брезжит свет керосиновых коптилок.
Угрюма малуха Ярковых. Старушка лежит в густой тьме на печке, ногами к трубе. Неверный свет коптилки по временам падает на костлявое коричневое лицо, на белые пряди волос.