Жаркое солнце припекало затылок. На одном дыхании он взобрался на вершину холма и остановился, словно наткнулся на неведомую преграду.
Идти дальше было уже некуда и незачем.
У подошвы горы сверкала прохладой река, бежавшая по глубокому, будто нарочно, для большего комфорта, вырытому устью. Противоположный берег её, картинно разлинованный полосами красной, синей и белой глин, пестрел черными точками гнезд речных ласточек. За рекой узкой полосою тянулась степь, версты в три, а дальше опять плотным строем вставали холмы. На небе ни облачка, и воздушная разогретая синь колебалась над землей, позволяя разглядывать каждую пядь до редких, по краю холмов, черноствольных деревьев. Все было так спокойно, что нельзя было и подумать о том, что каждый миг по этой идиллии бесконечной лавиной могут хлынуть всадники, и все окрасится теплой кровью.
Он застыл, глядя в простор. Всюду было тихо. Только кузнечики звонко трещали, взлетая на воздух.
Прячась от солнца, прилег под рваную тень черноствольного одинокого карагача, подмяв под себя успевшую высохнуть, но все еще душистую, упругую траву, прикрыл глаза.
Так жарко и так тихо… И не уходил бы отсюда. Лежал бы, никем не замеченный, пока не вытравилось, не исчезло из памяти все, о чем он никому бы не пожелал помнить…
И вдруг послышался тихий, но явственный шорох, словно вражеский пластун подкрадывался к нему. Не открывая глаз и не осознавая размера опасности, по давней привычке фронтового человека, всякую минуту ожидавшего смерть, выбросил крепко сжатый для удара кулак.
Отчаянный визг, так похожий на безысходный плач ребенка, оглушил его, вспугнул тишину. Маленький, с темным пятном по спине, щенок, мелькнув розовостью голого пуза, распластался от него шагах в трех.
Оглядывая его, дрожащего, с беззащитно повислыми ушами, чувствуя острую жалость и боясь напугать его резким движением, медленно подбирался к нему, приговаривая:
– Как же ты здесь? Как же ты?.. Экий ты, глупыш…
Щенок, перестав визжать, но готовый в любой момент к бегству, замер, оглядывая Дмитрия темными бусинами глаз. И лишь тот осторожно прикоснулся к его теплой от солнца вислоухой голове, тут же ткнулся в его ладонь, прерывисто, как ребенок после плача, вздохнув, словно нашел, наконец, надежное для себя укрытие.
Дмитрий обрадовался забытому в кармане сухарю, завернутому в замусолившийся от долгой носки клочок бумаги, разломил его на части и внимательно наблюдал, как жадно ел кутёнок, заботливо подставляя оброненные им крошки под черную пуговку носа.
Посадив найденыша за пазуху и звякая шашкой по камням, спустился к бившему у подножья горы роднику, жадно, словно в поцелуе, припал к нему, следя глазами за искрившимися золотыми блёстками бьющих из-под земли фонтанчиков, и долго пил по привычке на запас, ломивший зубы холод, не выпуская из виду щенка, так же как и Дмитрий, припавшего к роднику.
Глубокое место в реке нашел сразу. Дмитрию нравились местные речки с их чистой, что слеза, водой, каменистыми дном и берегами. Быстро, словно своей поспешностью мог перегнать время, разделся и кинулся в воду. В несколько взмахов пересек невеликую речную глубину и плавал по кругу, зная, что другого купания в его жизни может не быть вовсе. И когда, чуть обсохнув, тянул из-под безмятежно уснувшего щенка сапоги, услышал так хорошо ему знакомое, но такое невозможное, чтобы услышать это сейчас и здесь, мерное попыхивание мотора.
Дмитрий знал – езда на автомобиле была страстью молодого атамана, который не только лихо ездил, но и собственноручно накачивал воздух в шины и надевал бандажи на колеса. Однако никогда не видел его за рулем. В очках для езды, в плотной, прижимающей уши кожаной шапке, атаман был почти неузнаваем. Скорее, он узнал его только по сидевшему на заднем сидении Дуплякову – ординарцу атамана из красных, обязанного Анненкову жизнью.
В самые первые по прибытии дни Дмитрий услышал о Дуплякове рассказ, поразивший его мальчишеской способностью атамана безотчетно, разом довериться человеку:
– Дупляков рубаху на груди рванул да и стоит, ухмыляется, на нас смотрит. И мы стоим, ружья наизготовку, приказа ждем. А он стоит и над нами смеется. Стоит, подлец, под винтовками и зубы скалит. Говорит нам с усмешечкой, словно на прогулку вышел – не робей, ребята, я вашего брата много пощелкал, теперь мой черед пришел. Стреляй, не дрейфь… Ну а наш атаман, видя такое дело, даже головой покрутил, взял и помиловал его – заменил расстрел жизнью… По закону могет. И вот теперь Дупляков повсюду за ним следует, все равно что тень…
В армии Анненкова все офицеры и солдаты обращались друг к другу на «ты». Это не нравилось Дмитрию, но все же было из разряда мелочей, которые он принимал, не задумываясь. Торопливо обувшись и проверив выправку, Дмитрий, выскочив на полотно дороги, свел каблуки, резко и коротко склонил голову:
– Брат-атаман…
Среднего роста, красивый, жилистый, с падающим на правую бровь чубом, атаман, ничуть не удивившись встречи в безлюдном месте, глядя в упор, подошел к нему почти вплотную. Прямой с еле заметной горбинкой нос, темные, пронзительные глаза, тонкие губы. Не казак по рождению, он, как и все его партизаны, носил казацкий чуб.
– Мне про тебя говорили. Ты Пажеское закончил? Хотел с тобой немного пофехтовать. Я, брат, хорошо когда-то фехтовал. Даже преподавал фехтование.
И не дожидаясь ответа, спросил, указывая на гору, с которой Дмитрий только что спустился:
– Поднимемся? Эта гора знатная. Отмечена на карте и название своё имеет – Золотуха. Удобна для обзора, и я ей не раз уже пользовался…
По тропинке, выбитой ногами до желтой глины, перечертившей светлой полосой почти отвесный склон, поднялись быстро. Дмитрий, соблюдая субординацию, молчал, немного взволнованный неожиданно выпавшей возможностью оказаться наедине с человеком, в котором собралась, сконцентрировалась вся его надежда.
Остановились на самой вершине.
Клонившееся к заходу солнце успело исчертить низину, в которой затаилось село, длинными черными тенями. Их отбрасывали и брустверы окопов, разбитые и опаленные огнем крестьянские дома, разрушенные укрепления, сложенные в штабели мешки с песком. Само село из-за отсутствия в людской суете улиц женских и детских силуэтов – признака мирной жизни и благополучия – выглядело нежилым и опустошенным, несмотря на обилие верховых, повозки и мельтешение фигур с винтовками.
Сверху также хорошо было видно, как ординарец атамана, сдвинув на глаза черную бескозырку с белой выпушкой, удобно устроился в автомобиле подремать, а возле колес, пугливо их обнюхивая, вертелся найденыш Дмитрия.
Анненков не разглядывал округу, он смотрел в бинокль на величественную громаду синих гор с белыми остроконечными шпилями вершин, временами отмечая что-то в планшете.
– Форму давно надел? – наконец оторвавшись от бинокля и застегивая планшет, полюбопытствовал у Дмитрия и тут же по-приятельски добавил: – Я как в восемь лет ее одел, уже не снимал…
По отвесной крутизне горы к роднику спустились стремительно – словно кто-то толкал их под коленки. Сняв кожаную кобуру с револьвером и стянув через голову гимнастерку, атаман, как только что делал Дмитрий, припал к роднику. Дмитрию хорошо была видна пульсирующая голубая жилка на его смуглом виске, перетянутом розовой вмятиной от тесного шлема. Но не эта по-детски пульсирующая голубая жилка, так предательски выдававшая в боевом генерале молодость, уязвимость и незащищенность, поразила Дмитрия, а то, как атаман, напившись, по-мальчишечьи мотнул головой, отряхивая намокший чуб.
Ухая и фыркая от удовольствия, умылся, брызгая из родника горстями себе в лицо. Крепкий молодой торс, отмеченный шрамами, татуировка причудливо извивающейся, со спины на грудь, змеи и Адамовой головы на солнечном сплетении. Все уязвимо, молодо, от голубой жилки на виске, набухшей и сильно пульсирующей, до остро выпирающих на спине лопаток, но вместе с тем и говорившее о силе, недюжинной выносливости. Заметив на себе взгляд Дмитрия, Анненков, прищурившись на клонившееся к вечеру солнце, усмехнулся: