Несмотря на то что в эти ранние годы я почти все время плыла против течения, у меня было несколько замечательных учителей, на чьих уроках я отдыхала душой. Они открыли мне глаза на новые миры и подогрели страстный интерес ко всему, что лежало за пределами безмятежного существования в Сент-Луисе. Одним из них был мистер Фауст (весьма подходящее имя), учитель актерского мастерства, чей сарказм, едкое остроумие и страстная любовь к театру делали его одним из самых потрясающих людей, которых я встречала до того момента. Благодаря ему я полюбила актерское мастерство – единственное занятие, которым была одержима все три года в школе Берроуза. Тяжело дыша и сжимая в руке сценарий, мистер Фауст с трудом поднимался по ступенькам на сцену и театральным взмахом руки предлагал моему партнеру сделать шаг в сторону. Сделав паузу, чтобы вытереть пот со лба, он велел мне читать текст мужского персонажа, а сам произносил мои реплики. Я понимала, чего он хочет: чтобы я вошла в образ другого персонажа, услышала то, что слышал он, и ощутила влияние тех слов, которые только что говорила сама. Мистер Фауст учил меня слушать, прежде чем говорить. Это упражнение выталкивало из зоны комфорта: до этого я прилежно запоминала только свою часть диалога, и вдруг меня заставляли сменить сторону. Задача усложнялась: я должна была слушать, как мистер Фауст произносит мои реплики, вкладывая в них куда более глубокие оттенки интонаций, чем удавалось мне. Он не указывал, что делать, а предлагал увидеть себя с чужой точки зрения, почувствовать, понять, как может ответить на мои слова другой персонаж, сделать свое присутствие более ощутимым. Это невозможно, думала я тогда. Для этого нужны две совершенно противоположные вещи: полностью погрузиться в сценическую личность и одновременно наблюдать за ней со стороны. Но достаточно сказать, что эта методика – практика осознанности, способность переключаться и видеть мир чужими глазами, при этом испытывая неуверенность и дискомфорт – пригодилась мне позднее в профессиональной жизни вполне очевидными и довольно неожиданными способами. Я использовала ее впервые, отправляясь на собеседование с работодателем, затем – при выступлении перед большой аудиторией, не говоря уже о времени, когда я была руководителем высшего звена и принимала стратегические решения, от которых зависели повседневная жизнь и карьера всех сотрудников компании.
Опыт, полученный в театре, дал возможность примерить на себя самые разные характеры и оценить, как полезно смотреть на мир под другим углом. Если я казалась застенчивой, это не значит, что я не была очарована кем-то. Напротив, смущение и робость сделали меня особенно чувствительной к окружающим. Я подмечала мельчайшие движения, стараясь угадать, что люди собой представляют и что чувствуют.
Я ужасно боялась оказаться на виду, поэтому развила в себе глубокое любопытство к чужим судьбам и приучилась внимательно наблюдать за окружающим миром.
Еще один проблеск надежды я нашла в уроках французского. Каждый раз, когда моя учительница французского миз Стэнли (то, что она называла себя «миз», было, на мой взгляд, просто потрясающе) рассказывала о достопримечательностях Парижа и поправляла нас в спряжении глаголов étre и avoir – неправильных, конечно, – у нее сияли глаза. Позднее я поняла, что Париж такой же неправильный, как эти глаголы, и, может быть, именно этим он меня и привлек: удивительно красивый, но не идеальный – изящный и одновременно грубоватый. Огромные просторные проспекты и причудливые извилистые улочки. Прилично одетые мужчины в широких вельветовых брюках и твидовых пиджаках торопятся на работу мимо безвкусно одетых блондинок из квартала Пигаль – рваные черные колготки в сетку и размазанная красная помада, – нетвердой походкой бредущих домой. Я влюбилась в парадоксы Парижа. Из первых уроков французского я мало что узнала о городе и культуре, кроме прекрасного гортанного «р», но что-то подсказывало – полагаю, это было своего рода предчувствие: нам суждено встретиться.
Мне очень помогло то, что мой отец, любви и внимания которого я всегда искала, свободно говорил по-французски. Он был в этой стране всего дважды, но имел безупречное произношение. Папа изучал язык в средней школе по уникальному методу: никаких учебников до второго года обучения. Он просто слушал звуки, впитывал их и повторял то, что слышал. Я была убеждена, что единственный способ научиться говорить как французы (и ценить великолепные сыры и вина, которые так любил отец) – полностью погрузиться в языковую среду, пожив какое-то время с местной семьей. И поэтому попросила родителей отправить меня на лето во Францию.
Вместе с другими студентами, которые ехали учиться за границу, мы прибыли в аэропорт Шарль-де-Голль. Предстояло провести день в Париже, а затем разъехаться по всей стране к ожидающим нас семьям. Пройдя по узкому коридору аэропорта и поднявшись по эскалатору, я попала в другой мир, иную жизнь, хотя тогда даже не предполагала, насколько важным будет это приключение. Я просто шла навстречу неизвестности, взволнованная и немного испуганная.
Нас, все еще вялых после перелета, посадили в автобус, и мы поехали в Город огней. Когда подъезжали к Триумфальной арке, я прижалась носом к стеклу, чтобы получше ее разглядеть. Автобус на головокружительной скорости ворвался в кольцо автомобилей, мы приблизились к подножию памятника – и я не успела толком прочувствовать все его изящество и величие, так как мы уже неслись по Елисейским Полям в обратную сторону. Мое сердце колотилось, а на глазах выступили слезы. В контрасте чистой, мощной архитектуры памятника и шумно пролетающих под ним машин было что-то, пронзившее мою душу и не желавшее отпускать. Луч света упал сквозь облака и зажег золотом купол Дома инвалидов. Я старалась запомнить абсолютно все: мощеные булыжником кривые улицы, завывание сирен, золотистое свечение на бежевых стенах зданий и даже исходящий от водителя автобуса едкий запах сигареты Gauloises, смешанный с винным перегаром.
На следующий день, не до конца придя в себя после смены часовых поясов, я села на поезд, чтобы поехать к принимающей семье. Меня переполняло беспокойство. За несколько недель до этого я на своем лучшем французском сочинила письмо, в котором представлялась и рассказывала о себе (мой отец его даже отредактировал), но не получила ответа. У остальных детей, участвовавших в программе обмена, завязалась оживленная переписка с принимающими семьями. Я же в конце концов получила немногословную, но довольно милую открытку – видимо, ее поначалу потеряли на почте – с подписью «Доминик, Тома, Люка, Артур». Неужели в этой семье одни мужчины? Кому принадлежит имя Доминик? Я понятия не имела, во что ввязывалась.
Меня разместили в Провансе, городок назывался Кальвисон (на самом деле он больше походил на небольшую деревню), неподалеку от Департаменталь – извилистой проселочной дороги примерно в получасе езды от Нима. Сойдя с поезда и оглядывая толпу, чтобы понять, кто меня встречает, я пережила момент острой паники. Неужели про меня забыли? Наконец я услышала, как женский голос выкрикивает мое имя – сначала даже не поняла, что это оно: женщина произносила «Мор’анн» с раскатистым «р» и долгим «н» на конце. Позднее я узнала, что такое наречие, больше похожее на пение, вообще распространено в этой части Франции. Женщина в больших круглых очках с толстыми, как бутылочное донышко, стеклами обеспокоенно проталкивалась через толпу, и ее крупные каштановые локоны подпрыгивали вместе с плакатом, на котором было написано мое имя.
– Bienvenue! Je suis Dominique, – сказала она. Значит, в принимающей семье Доминик звали мать! Она протянула руки, чтобы прижать меня к своей округлой фигуре. Я наклонилась, намереваясь по традиции дважды поцеловать ее в знак приветствия, но Доминик удивила меня, оставив руки на моих плечах и целуя меня еще раз.
– Ici, on en fait trois (Здесь мы делаем это три раза), – сказала она с ласковой улыбкой. – On est dans le sud. On est plus chaleureux que les Parisiens (Мы на юге. Мы теплее, чем парижане).