Важно для истории даже то, что многие назвали бы тяжеловесностью слога. Она создает ощущение честности, простодушия, и это, мне кажется, очень действовало на людей той поры. Святого Фому иногда считают скептиком. На самом же деле ему прощали скепсис именно потому, что он был несомненным святым. Когда он упорно защищал Аристотеля и нелегко было отличить его от неверных, его защитила, я думаю, чудесная сила простоты, бесспорная кротость, явная любовь к истине. Тех, кто выступал против надменных еретиков, останавливало могучее смирение, подобное горе или скорее долине, из которой гора как бы вынута. При всех средневековых условностях мы чувствуем, что с другими мятежниками было не так. Другие, от Абеляра до Сигера, не могли отказаться от позы. А про Фому никто и подумать не мог, что он позирует. Даже тяжеловесность слога пошла ему на пользу. Он мог быть не только умным, но и остроумным. Однако он относился к делу так серьезно, что не позволял себе обратиться за помощью к остроумию.
После победы пришла опасность. Так всегда бывает с теми, кому приходится воевать на два фронта. Прежде всего Аквинат защищал веру от тех, кто неверно толковал Аристотеля, и смело взял Аристотеля себе в помощь. Он хорошо знал, что атеисты и анархисты радуются его победе над тем, что он так сильно любил. Однако не атеисты, и не арабы, и не язычники смущали теперь Фому. Истинная опасность пришла изнутри, и ее стоит рассмотреть всякому, кто еще не понял странную историю христианства. В ней есть то, что всегда есть в нашей вере, хотя этого и не видят ее нынешние враги и даже нынешние друзья. Символически это выражено в легенде об Антихристе, двойнике Христа, и в мудрой пословице «Дьявол — обезьяна Бога». Когда ложь коснется нерва истины, христианство кричит от боли — ведь ложь особенно лжива, если очень похожа на правду. Сигер Брабантский, следуя арабским сторонникам Аристотеля, создал учение, которое нашим читателям газет покажется очень похожим на учение святого Фомы. Потому Фома и разгневался так сильно, что сам он завоевал философии и науке право на исследование. Он расчистил почву для того, чтобы наука и вера поняли друг друга, и позже католики это соблюдали, а если же не соблюдали, случалась беда. Святой Фома считал, что ученый может свободно изучать естественное, если он не претендует на абсолютную истину, что противоречило бы собственным его принципам. Церковь же должна уточнять и развивать знания о сверхъестественном, если она не покушается на золотой запас догматов, что противоречило бы собственным ее принципам. И когда он это сказал, явился Сигер Брабантский с учением, столь похожим и столь непохожим, что оно могло отпугнуть самых избранных.
Сигер сказал, что Церковь права с богословской точки зрения, но может ошибаться с научной. Есть две истины: одна о сверхъестественном мире и другая о мире естественном, с ней несовместимая. Пока мы исследуем природу, мы вправе считать христианство чушью. Если же мы случайно вспомним, что мы — христиане, нам придется признать, что наша вера хоть и чушь, но истина. Другими словами, Сигер раскалывает нашу голову надвое, провозглашая, что у человека два сознания: одно может верить, другое — не верить. Многим это покажется пародией на томизм. На самом деле это — конец томизму. Согласно Сигеру, не два верных пути ведут к одной истине, но один сомнительный путь ведет к двум истинам, разным. Очень важно, что именно тут Фома взревел, как раненый вол. Когда он встал, чтоб отвечать Сигеру, он был не похож на себя — самый слог его изменился, словно он заговорил не своим голосом. Он никогда не сердился на тех, кто с ним не согласен. Но этот враг покусился на худшее: он хотел, чтобы Фома согласился с ним.
Те, кто сетует, что богословы погрязли в тонкостях догмы, навряд ли найдут лучший пример. Едва заметное различие может привести к прямо противоположным выводам. Святой Фома разрешал идти к истине двумя путями, твердо веря, что истина — одна. Именно потому что вера истинна, ничто, обнаруженное в природе, не может ей противоречить. Именно потому что вера истинна, ничто, основанное на вере, не может противоречить науке. Святой Фома исключительно смело положился на истинность веры и оказался прав. Научные данные, которые считали в XIX веке несовместимыми с верой, почти все оказались в XX веке ненаучными. Материалисты — и те покидают материализм, а ученые, проповедовавшие детерминизм даже в психологии, склоняются теперь к индетерминизму в физике. Но прав ли он был или нет, он твердо верил, что единая истина не может противоречить себе самой. И тут последние его враги появились невесть откуда, чтобы сказать, что они с ним вполне согласны, — да, есть две совершенно разные истины. Истина оказалась двуличной, и двуличные софисты посмели намекнуть, что оба лица смотрят из-под доминиканского капюшона.
В своей последней битве Фома впервые взмахнул боевым топориком. Он потерял отрешенное терпение, проявлявшееся во многих спорах. Он говорил: «Так обличаем мы ошибку. Мы исходим не из истин веры, но из доводов и суждений самих философов. Если кто-нибудь, кичась своей мнимой мудростью, хочет бросить вызов тому, что нами написано, пусть говорит не в углу и не перед детьми, которым не разобраться в столь сложном деле. Пусть он ответит открыто, если посмеет. Вот я, дабы ответить ему, и не только я, недостойный, но и другие искатели истины. Мы сразимся с его заблуждением или исцелим его невежество».
Бессловесный вол взревел, словно его загнали в угол, но он не сдается. Мы уже говорили, почему Аквинат вложил столько чисто нравственного пыла в спор с Сигером Брабантским. Его победой воспользовались и предавали за его спиной дело его жизни. Вероятно, в первый раз со времен юности он поддался гневу и снова ринулся на врага, размахивая головней. Но даже во гневе он произнес слова, которые я порекомендовал бы тем, кто сердится по менее важному поводу. Слова эти можно высечь на мраморе, ибо они показывают, как спокоен и справедлив был его несравненный разум. Именно эта фраза, вырвавшаяся с лавою гнева, особенно типична для Фомы Аквината. Он сказал: «Мы исходим не из истин веры, но из доводов и суждений самих философов». Как было бы хорошо, если бы все богословы были так разумны в спокойном споре, как разумен Фома во гневе! Как было бы хорошо, если бы христианские апологеты помнили его слова или хотя бы написали их крупно на стене, прежде чем прибивать к ней свои тезисы![64] На вершине ярости святой Фома понимал то, чего не понимают они. Бесполезно ругать атеиста за то, что он атеист; нельзя убедить противника, не исходя из его предпосылок. Или не спорь совсем, или спорь на языке оппонента. Конечно, можно заменить спор чем-нибудь другим — это уж зависит от широты наших нравственных принципов; но если мы спорим, мы должны исходить из доводов и суждений противника. Святому Людовику, королю Франции и другу святого Фомы, приписывают фразу, которую недалекие люди считают образчиком нетерпимости. Король полагал, что с неверным можно спорить, как спорит философ, или всадить в него меч. Истинный философ (пусть и другой школы) первым признает, что святой Людовик не погрешил против философии.
Так, в последней своей богословской битве Фома дал друзьям и врагам не только урок богословия, но и урок спора. Спор и впрямь оказался последним. Как многие люди — и грешные, и святые, — он любил спорить. Но после этой победы ему вдруг захотелось тишины и покоя. Он сказал очень странную фразу одному из своих друзей, но мы расскажем об этом позже. Его потянуло к предельной простоте монашеской жизни, он как бы хотел вечной отставки, но папа снова возложил на него миссию спора[65]. Он повиновался, отправился в путь и умер.
Глава IV
РАЗМЫШЛЕНИЕ О МАНИХЕЯХ
О святом Фоме рассказывают историю, которая, подобно молнии, освещает его не только снаружи, но и изнутри. Она показывает нам не только дух времени и не только человека (или комический персонаж) — нам на минуту приоткрывается работа ума. Происшествие это, вполне обыденное, было в ту пору, когда Фому то и дело отрывали от работы, даже от игры, — ведь у него было редкое увлечение, он любил думать. Мысль опьяняет некоторых сильнее, чем вино. Фома отклонил много приглашений ко двору не потому, что был угрюмым, — он им не был, — а потому, что вечно думал, рассуждал, доказывал, и ни на что другое не оставалось времени. Но когда его пригласили ко двору Людовика IX, более известного под именем Святого Людовика, доминиканские власти велели ему согласиться, и он тут же тронулся в путь, потому что был примерным монахом даже во сне, более того — даже в постоянных своих раздумьях.