Таковы три причины, их достаточно. Но есть что-то еще, и очень трудно сказать об этом, не рискуя сделать мою книгу популярной в современном смысле слова, то есть не переходя от веры к религиозности. Остался общий тон, общий склад Аквината, явный, как свет в просторном доме. Мысль его положительна; она освещена и согрета чудом тварного мира. Католические монахи дерзновенно прибавляют к имени поразительные прозвания, и смиренная сестрица может носить имя Святого Духа, смиренный брат зваться Иоанном Креста[84]. К имени святого Фомы я прибавил бы имя Творца. Арабы говорят о ста именах Аллаха, но следуют и преданию о страшном, тайном имени, которое нельзя произнести, ибо Оно обозначает само Бытие, подобное беззвучному крику. Быть может, никто не подошел ближе Фомы к тому, чтобы назвать Творца по имени, Которое не напишешь иначе, чем «Я есмь»[85].
Глава V
ИСТИННАЯ ЖИЗНЬ СВЯТОГО ФОМЫ
Даже в таком общем и поверхностном очерке приходится рассказать о том, что так трудно и так важно передать. Святой может быть человеком любого типа, но у него есть одна черта, которой у других нет. Святой отличается от обычного, рядового человека только тем, что всегда готов стать самым рядовым (слово это надо понимать в его первом, благородном значении, связанном со словом «ряд»). Святой ни в коей мере не хочет выделиться; только он из всех необычных людей никогда не властвует над другими. Это вытекает из главного его свойства, которым он никогда не станет кичиться, и все же — оно есть у него, это как бы его собственность. Как всякому, кто здраво относится к собственности, святому совершенно достаточно, что это у него есть, и он совсем не хочет, чтобы этого не было у других. Из какой-то небесной деликатности он всегда пытается это скрыть, а святой Фома скрывал это тщательней всех. Чтобы об этом рассказать, лучше всего начать с самого внешнего, а постепенно, снимая слой за слоем, к этому приблизиться.
Внешность святого Фомы легче восстановить, чем внешность многих, кто жил во времена, когда еще не писали портретов. Сказано, что и обликом, и повадкой он мало походил на итальянца. Мне кажется, те, кто так считает, подсознательно сравнивают его в лучшем случае со святым Франциском, а в худшем — с поверхностным мифом о шустрых шарманщиках и вредоносных мороженщиках. Не все итальянцы — шарманщики, и очень мало итальянцев, похожих на Франциска. Нация никогда не сводится к одному типу, она всегда состоит хотя бы из двух или трех. Тип святого Фомы не очень распространен в Италии, но характерен для выдающихся итальянцев. Он был толст, и легко увидеть в нем просто ходячую бочку, любимый комический персонаж многих народов. Он сам любил посмеяться над своей толщиной. Может быть, он сам, а не какой-нибудь сторонник Августина или арабов пустил слух о том, что перед ним в столе была вырезана лунка. Во всяком случае, это, без сомнения, — миф. Рост его был заметней, чем толщина, а голова заметней всего. Судя по описаниям и каноническим изображениям, она была на удивление заметной. Когда видишь такие головы — большие, с тяжелым подбородком, римским носом и куполом лысеющего лба, — так и кажется, что в них есть полости, какие-то пещеры мысли. Такая голова венчала коротенькое тело Наполеона. Такая голова венчает теперь тело Муссолини[86] — оно повыше, но так же неугомонно. Такую голову можно увидеть, глядя на бюст римского императора, а иногда — на итальянского лакея (обычно он оказывается дворецким). Этот тип лица так типичен, что мне всегда кажется: граф Фоско из «Женщины в белом»[87], самый реальный негодяй викторианской литературы, списан с живого итальянского графа, слишком уж он не похож на поджарых наглецов, которых викторианцы пытались выдать за итальянцев. Если мы вспомним его спокойствие, его важную простоту, здравомыслие его речей и поступков, мы легче представим себе внешность святого Фомы — хотя, конечно, нелегко поверить, что Фоско стал святым.
Святого Фому рисовали и писали, когда его уже не было в живых, но всюду, несомненно, это один и тот же человек. Его наполеоновская голова и темная глыба его тела четко выделяются среди фигур Рафаэлева «Спора о таинствах». На картине Гирландайо[88] хорошо видно то, что мы назвали особым типом итальянца; подчеркнуты там и черты, очень важные для мистика и философа. Вечно упоминают, что святой Фома был рассеян. Таких людей нередко изображают — и всерьез, и в шутку. Чаще всего у них пустые глаза, словно рассеянность — это отсутствие мысли; иногда — напряженные, словно они тщетно всматриваются во что-то. Посмотрите на глаза у Гирландайо, они совсем другие. Они не смотрят на то, что близко, — наверное, Фома и не заметил бы, как упал цветок, изображенный над его головой, — но ни пустыми, ни напряженными их не назовешь. Они очень живые, очень итальянские; сразу видно, что человек думает, и думает не «о чем-то» и не «о чем-нибудь», и не, упаси Боже, «обо всем». Наверное, именно такие были у него глаза за секунду до того, как он ударил кулаком по королевскому столу.
Сведения об его привычках немногочисленны, но убедительны. По-видимому, когда он не сидел смирно за книгой, он ходил и ходил вокруг монастыря, быстро и даже яростно; именно так ходят люди, ведущие битву мысли. Если ему мешали, он был очень любезен и вид у него был смущенный — он смущался куда сильнее, чем тот, кто ему мешал; но, видимо, он был бы рад, если бы его не трогали. Он всегда с готовностью останавливался; но чувствуешь, что, когда его оставляли в покое, он шел еще быстрее.
Все это наводит на мысль, что рассеянность, которую видел мир, была не совсем обычной. Хорошо бы понять, какой она была, потому что рассеянность бывает разной, включая отрешенность поэтов и умников, никак не блещущих умом. Есть сосредоточенность человека созерцающего — правильная, как у христианина, созерцающего нечто, и неправильная, как у людей Востока, созерцающих ничто. Конечно, святой Фома бесконечно далек от буддийских мистиков; но мне кажется, что его рассеянность не похожа и на рассеянность мистиков-христиан. Если у него и бывали настоящие мистические озарения, он очень заботился о том, чтобы они не пришли к нему на людях. По-видимому, он просто отключался, что характерно скорее для практиков, чем для мистиков. Он, как и принято, различал созерцательную жизнь и деятельную, но мне кажется, даже его созерцательная жизнь была деятельной, и — что важно — она не совпадала с его высшей жизнью, с высшими проявлениями святости. Скорее тут вспомнишь, что Наполеон вдруг начинал скучать в опере, а позже признавался, что он думал, как бы соединить три корпуса во Франкфурте с тремя корпусами в Кельне. Фома беседовал с самим собой, потому что спорил с кем-то другим. Отрешенность его можно сравнить со снами охотничьего пса — он гнался за истиной, гнал заблуждение, шел по следу лжи и загонял ее в берлогу ада. Он первым признал бы, что ошибающийся мыслитель больше удивится тому, откуда пришли его мысли, чем тому, куда они ведут. Дух следования, погони, несомненно, был в нем и породил сотни легенд и недоразумений, ибо следование нелегко отличить от преследования. Меньше, чем кто бы то ни было, он стремился преследовать людей, но у него была черта, которая в трудные времена создает гонителей, — он чувствовал, что у всего на свете есть свое обиталище, и ничто не умрет, если его туда не загонишь. Да, он мечтал о мнимой погоне, видел сны наяву, но он был деятельным мыслителем (хотя и не был тем, что называют «человек действия»), истинным псом Господним, самым сильным и милосердным из Domini canes.
Наверное, многие не поймут такой рассеянности. К несчастью, мало кто понимает, что такое спор и доказательство. Я думаю, теперь умеет спорить меньше людей, чем двадцать или тридцать лет назад; и святой Фома, наверное, предпочел бы атеистов начала XIX века мрачным скептикам XX. Как бы то ни было, истинный недостаток славного дела, именуемого спором, — его длина. Если вы спорите честно, как спорил Аквинат, вам нередко покажется, что спору нет конца. Святой Фома очень хорошо это знал — вспомним, например, его мысль о том, что людям нужно откровение, потому что им некогда спорить. Конечно, речь идет о честном споре — спорить нечестно можно очень быстро, особенно в наши дни. Сам он всегда был готов к спору, спорил честно, отвечал всем, всем занимался и потому написал целую библиотеку, хотя и умер довольно рано. Наверное, он не смог бы это сделать, если бы не думал все время, когда не писал, а главное — если бы он не думал воинственно. Я совсем не хочу сказать «желчно», «злобно» или «жестоко». Именно тот, кто не готов к спору, презрительно кривит губы. Потому-то в современных книгах так мало доказательств и так много презрения.