Ульрику, кажется, это не интересует. Она ни словом не обмолвилась про компьютер и никогда не спрашивала, чем занимается Дорис. Просто мимоходом стирает с него пыль, пока бегает по комнате, мысленно прокручивая список дел. Но, может, она есть в Фейсбуке? Похоже, там можно найти многих. Даже у Дорис есть аккаунт, его создала Мария. А еще у нее три друга. Мария – одна из них. А также замечательная племянница Дженни из Сан-Франциско и ее старший сын Джек. Она периодически проверяет, как они живут, просматривает фотографии и события из другого мира. Иногда даже знакомится с жизнью их друзей. У которых открыты профили.
С пальцами у нее пока нет проблем. Да, они реагируют медленнее, чем раньше, и иногда начинают болеть, вынуждая ее взять передышку. Она пишет, чтобы собрать воедино свои воспоминания. Чтобы составить общее представление о прожитой ею жизни. Она надеется, что именно Дженни найдет это все потом, когда Дорис умрет. Что именно она прочитает и с улыбкой посмотрит на фотографии. Что Дженни унаследует все ее красивые вещи: мебель, картины, расписанную вручную чашку. Их же не выкинут? Она вздрагивает от этой мысли, подносит пальцы к клавиатуре и начинает писать, чтобы отвлечься. Сегодня она пишет: «Снаружи по темно-коричневым деревянным стенам вились белые розы». Одно предложение. А потом появляется чувство покоя, и она окунается в свои воспоминания.
А. Альм, Эрик МЕРТВ
Дженни, ты хоть раз слышала полный отчаяния вой? Вопль, рожденный из безысходности? Крик из самого сердца, который пробирает каждую клеточку, который никого не оставляет равнодушным? Я за всю свою жизнь немало их слышала, но каждый напоминал мне о самом первом и самом ужасном.
Он донесся с внутреннего дворика. Там стоял он. Папа. Его крик отражался от каменных стен, с его руки лилась кровь, окрашивая красным заиндевевшую траву. В его запястье застряло сверло. Его крик стих, и он повалился на землю. Мы сбежали по ступенькам и высыпали во дворик, к нему, нас было много. Мама обвязала его запястье передником и подняла его руку вверх. А когда она звала на помощь, ее крик был таким же громким, как и его. Папино лицо было пугающе белым, губы посинели. Дальше все происходило как в тумане. Мужчины вынесли его на улицу. Машина забрала его и увезла.
На деревянной стене осталась одна высохшая белая роза, скованная морозом. Когда все разошлись, я осталась сидеть на земле и смотрела на нее. Эта роза выжила. И я молилась Богу, чтобы выжил и папа.
Последовали дни томительного ожидания. Мама каждый день собирала остатки завтрака – кашу, молоко и хлеб – и направлялась в больницу. Часто она возвращалась домой с нетронутым пайком.
Однажды она пришла, а его одежда свисала из корзинки, все еще полной еды. Ее глаза были опухшими и красными от слез. Такими же красными, как папина зараженная кровь.
Все остановилось. Жизнь подошла к концу. Не только для папы, но и для всех нас. Его полный отчаяния крик, раздавшийся тем морозным ноябрьским утром, положил жестокий конец моему детству.
С. Серафин, Доминик
Слезы по ночам были моими, но настолько ранили мою душу, что иногда я просыпалась с чувством, что проплакала всю ночь. Как только мы ложились спать, мама садилась в кресло-качалку на кухне, и я привыкла засыпать под ее рыдания. Она шила и плакала; звуки ее рыданий накатывали как волны, разносились по комнате, проникали сквозь стены и потолок к нам, детям. Она думала, что мы спали.
Но это не так. Я слышала, как она всхлипывала, шмыгала носом и глотала слезы. Чувствовала ее отчаяние из-за того, что она осталась одна и больше не могла жить спокойно в папиной тени.
Я тоже по нему скучала. Он больше никогда не сядет в свое кресло, не погрузится в книгу. Я не смогу забраться на его колени и последовать за ним в его мир. Из моего детства я помню лишь папины объятия – и ничьи больше.
Эти месяцы были сложными. Каша на завтрак и обед становилась все более водянистой. Ягоды, что мы собирали в лесу и сушили, начали заканчиваться. Однажды мама застрелила папиным ружьем голубя. Его хватило на жаркое, и мы впервые после папиной смерти наелись, наши щеки впервые раскраснелись от сытости, и мы впервые смеялись. Но этот смех вскоре прекратится.
– Ты старшая и теперь сама должна о себе заботиться, – сказала мама, вкладывая клочок бумаги в мою руку.
Я заметила блеснувшие в ее зеленых глазах слезы, но потом она отвернулась и принялась лихорадочно протирать мокрой тряпкой тарелки, из которых мы только что ели. Кухня, в которой мы тогда стояли, стала неким музеем воспоминаний о моем детстве. Я помню все, каждую деталь. Синюю юбку, которую она шила, повешенную на стул. Жаркое и пену, которая убегала во время готовки и засыхала на боку кастрюли. Одинокую свечу, тускло освещавшую комнату. Мамины движения между раковиной и столом. Ее платье, колыхающееся между ног, когда она двигалась.
– Что ты имеешь в виду? – выдавила я. Она замерла, но не повернулась. – Ты меня выгоняешь? – продолжила я.
Нет ответа.
– Скажи что-нибудь! Ты меня выгоняешь?
Она посмотрела на раковину:
– Ты уже выросла, Дорис, и должна понять. Я нашла тебе хорошую работу. И, как видишь, недалеко отсюда. Мы все еще сможем видеться.
– А как же школа?
Мама подняла голову и посмотрела вперед.
– Папа никогда не позволил бы тебе забрать меня из школы. Не сейчас! Я не хочу! – прокричала я ей.
Агнес беспокойно скулила в своем стульчике.
Я рухнула за стол и разразилась слезами. Мама села рядом и положила ладонь, все еще холодную и мокрую после мытья посуды, на мой лоб.
– Пожалуйста, не плачь, моя милая, – прошептала она, прижимаясь головой ко мне.
Было так тихо, что я почти что слышала, как огромные слезы катились по ее щекам и смешивались с моими.
– Ты можешь каждое воскресенье возвращаться домой, это твой выходной.
Ее успокаивающий шепот превратился в тихое бормотание. И я заснула в ее руках.
На следующее утро я осознала жестокую и неопровержимую истину: меня выгоняли из собственного дома и безопасного мира в неизвестность. Я без протеста взяла мешок с одеждой, протянутый мне мамой, но не смогла посмотреть в ее глаза, когда мы прощались. Обняла свою младшую сестренку и ушла, не произнеся ни слова. В одной руке я несла мешок, а во второй – три папины книги, перевязанные бечевкой. На клочке бумаги, лежащем в кармане пальто, маминым витиеватым почерком было написано имя: Доминик Серафин. Далее несколько четких указаний: Безупречный реверанс. Говори правильно. Я медленно брела по улицам Сёдермальма в сторону адреса, указанного под именем: Бастугатан, 5. Именно там я найду свой новый дом.
Дойдя до места, я ненадолго замерла у современного здания. Большие красивые окна в красных оконных рамах. Фасад сделан из камня, а во двор даже вела асфальтовая дорожка. Этот дом очень сильно отличался от простого, видавшего виды деревянного дома, в котором я жила до этого момента.
На пороге показалась женщина. В блестящих кожаных туфлях и ослепительно-белом платье без выраженной талии. Бежевая шляпа-колокол была натянута на уши, а с руки свисала небольшая кожаная сумочка такого же оттенка. Я стыдливо пригладила собственную поношенную шерстяную юбку длиной до колен и задумалась, кто же откроет мне дверь, когда я постучу. Доминик – это мужчина или женщина? Откуда мне знать, ведь я никогда раньше не слышала этого имени.
Я медленно шла вперед, останавливаясь на каждой отполированной мраморной ступеньке. Поднялась на два этажа. Двойные двери из темного дуба были выше любых виденных мной ранее дверей. Я шагнула вперед и подняла дверной молоток – голову льва. Стук прозвучал тихо, и я посмотрела прямо в глаза льва. Дверь открыла женщина в черном и присела в реверансе. Я принялась разворачивать записку, но не успела – появилась другая женщина. Дама в черном отступила и с прямой спиной встала у стены.