Да ясно, что люди. И шаткость положения тоже ясна, и оттого – паника. Но в рукаве ведь сильный козырь – рукопись, результат многолетнего труда, готовый опровергнуть сомнения. Нужно только дать ему выйти в свет, напитаться сторонними оценками, окрепнуть и тогда….
Тогда, короче, сработала инерция движения: пока думаешь остановиться, продолжаешь идти. И рукопись пошла. А ты, ею ведомый, семенишь сзади, и до тормоза уже не дотянуться. Но для сочинений «с улицы» в издательских домах дверь – на швабре. Нужна маркетинговая целесообразность или, на худой конец, авторитетная рекомендация.
Дать её тогда мог единственный человек, находящийся для меня, волею провидения, в относительной доступности – профессор Мацих. Доктор теологии, академический исследователь каббалы и масонства, Леонид Александрович – интеллектуал высшего порядка, и его одобрение было бы мне большей наградой, чем даже помощь в продвижении.
Глава 2
В соседнюю комнату – через Сан-Паулу
Первую встречу с профессором пришлось выклянчивать. Состоялась она зимой 2005-го в киевском кафе и длилась меньше десяти минут, сопровождаясь быстрым распитием эспрессо и представлением моего шедевра изящной словесности. Вторая случилась через неделю. И шёл я на неё уже по приглашению. Шёл, не касаясь земли, смакуя восторженную профессорскую рецензию. Лавровые венки, один другого краше, скопом отвергались в ожидании того единственного – с золотым отблеском.
На этот раз кофе дополнился коньяком, а рукопись – взъерошенностью и масляным пятном, наличие которого Мацих объяснил любовью одной своей студентки к заварным пирожным: «…но весьма хороша собой. И умна. Согласись, такая комбинация, применительно к барышням, многое извиняет! Тем более, що написав ти гiвно!» Профессор иногда переходил на украинский или французский, когда требовалось без привлечения тяжёлого вооружения придать беседе миролюбие и шутливость. Меня это не спасло. Венки осыпались все разом, сплетаясь в один огромный – терновый. Сердце зашлось, по лицу разлился жарок. Я снял куртку и, умащивая её на соседний стул, думал, что нужно бы делать всё наоборот – одеваться и валить отсюда; и что вид у меня сейчас жалкий; и что недовольно оглядываться по сторонам, демонстрируя поиск виновного в некомфортной температуре, глупо.
«Я тоже стал паршиво жару переносить, – сказал Мацих, помогая мне прятать обиду. – Предлагают цикл лекций в Сан-Паулу. Но в июле, в такое пекло! Мабуть, вiдмовлюсь!» Украинский продолжал не работать, но спасение пришло! Июль! Щёки вмиг перестали пылать, исчез стук в висках, и я уверенно разлил по стаканам. Жара ему в июле в Бразилии! Да тебе ли, не отличающему лета в Латинской Америке от зимы, судить – говно ли я написал? Щас я тебя твоим Сан-Паулу уделаю! Подпущу ближе и уделаю!
«А коньяк – это типа утешения? Или из уважения ко всему живому?» – спросил я для затравки. «Годная версия. Но точнее будет – ко всему, источающему жизнь. Написал ты действительно говно. Взяться это напечатать может только потерявший приличие, или отродясь такового не имевший. Тема липовая. Сюжет вторичен. Но! Говно говном, а запаха нет. Не смотря на полную бредятину в аргументации сторон, диалоги не разваливаются. Персонажи на удивление органичны. Ты их писал с живых людей или с психиатрических эпикризов?» «С живых» – сказал я и обрадовался, как если бы позолотили весь лавр в округе.
Мацих увидел то, ради чего я и писал – ради обнаружения, насколько оно возможно, причинности людского поведения. Это было главным и для осуществления требовало любой, пусть самой примитивной коллизии – среды под взращивание опытных культур. Всё прочее, разом с писательскими технологиями не имело значения. Отсюда – такое неприглядное поле для психологических опытов: дешёвый сюжет и вымученная, неубедительная его раскрутка. Собственно, цель опуса допускала отсутствие сюжета вовсе, и даже логики повествования. Но тогда не находилось бы способов манипулировать читательским интересом, а «голубой каёмочки», всё же хотелось. Мацих всё это обнаружил, поэтому сходу и бесцеремонно выкосил лишнее, давая подняться чему-то другому, не сорному. Коньяк был не утешением, а поводом! Я снова потянулся за бутылкой:
– Ладно, с художественной литературой покончено. Но, похоже, у Вас есть, что предложить взамен?
– Поменять жанр. Уйти в какую-нибудь психологическую эссеистику!
– Что там делать без специальных знаний, без методологии?
– Очень даже есть, что делать. Требуемая степень готовности легко достижима, а умение эффективно погружаться в задачу, не имеющую чётких условий, очевидно уже сейчас. А что может быть лучшим инструментом для исследователя? Вот эта хохма у тебя… в последней главе… с эмпатией – просто кайф! Почему бы не копнуть глубже? И без беллетристических соплей!
Копнуть глубже… Знал бы ты сколько лет ушло на этот кайф с эмпатией! А сколько понадобится на «глубже»? Когда-то, в школьные ещё годы, я был вхож в одну тусовку. Художественно-философскую. В иерархии того времени это тянуло на статус тайного общества вольнодумцев. Но вхож был не равноправным участником, а ставшим за некоторые способности к живописи обладателем постоянного пропуска на самый краешек богемного космоса. Оттуда обозревались дивные миры – суровые люди, под портвейн «Приморский» легко цитирующие из Махабхараты и лично знавшие Анри Матисса. Правдивость этой информации регулировалась количеством выпитого без опасений обрушить её ценность, ибо иллюзия тут стоила больше реальности. Тут работали другие законы. И покрывали они пространства, кажущиеся пятнадцатилетнему школяру громадными. На Олимпе всегда полупьяных полубогов заправлял Эрик Гороховский. Наверное, Мацих был его реинкарнацией. Совпадало всё: от национальности, баскетбольного роста и голоса до манер и походки. Плюс в обоих мирно сосуществовала формальная логика с логикой интуитивной. Смесь гремучая. От такой смеси, например, знание того, что парадокс Рассела сформулировал Цермело, вполне могло бы стать причиной усомниться в Огинском, как авторе одноимённого полонеза. И доказательства тому – уж будьте покойны – отыскались бы самые железные. Возможно, эти мысли и параллели – следствие предвзятости, однако для их права на жизнь хватило бы и того, что Гороховский с Мацихом равно глубоко и с одинаковыми, как оказалось, целями прошлись по моим внутренностям. Один – посредством умерщвления во мне живописца, второй – писателя.
Первая смерть случилась в мастерской Гороховского бескровно и под аккомпанемент всего тридцатиминутной агонии. Эрик – виртуозный рисовальщик – предложил «набросать мой портретик», и я, разумеется, замер в самой эффектной позе. Сидел и смотрел в стену. А Эрик стоял и смотрел на меня. С непривычки позировать трудно, уже через полчаса пришлось испросить отдых. «Да-да, как раз закончил» – сжалился маэстро. И я, разминая шею, двинулся к мольберту полюбопытствовать. Лист криво висел на единственной канцелярской кнопке. Абсолютно чистый. Ни чёрточки.
– А как же рисунок? – расстроился я.
– Рисунок, чтобы что?
– Мне, на память.
– Ой, не подумал. Извини! Нет, рисунок готов. Только, понимаешь…, так бывает, что переводить его на бумагу уже неинтересно и бессмысленно. Вот сейчас тот самый случай. Извини!
Да. Он этому и учил – больше рисовать в уме. Не сразу доверять бумаге, чтобы суть изображаемого не погубить в чисто технических делах – соотношениях объёмов, тональных приоритетах, колорите, композиции. Как минимум, он требовал обнаружить сперва в объекте характер, высмотреть его. Главное – научиться без карандаша, исключительно визуальным контактом отыскивать искомое. А иначе, что тогда изображать – текстуру кожного покрова? Мастерство же придёт за этим неизбежно, так как цель не только оправдывает средства, но и создаёт их. В качестве наглядного пособия маэстро предлагал свою любимую байку о ком-то из великих, кто долгим наблюдением настолько однажды проник в психику позировавшего человека, что точно предсказал его скорое сумасшествие. Часто перепевался и эпизод с портретом преступника «Клетчатого» в старинной «ленфильмовской» версии «Клуба самоубийц» Стивенсона. Там в кубистической манере, допускающей, как известно, вольную дислокацию частей лица в пространстве, художник-абстракционист нарисовал портрет, по которому преступник и был опознан.