В эту минуту в его воображении пронёсся величавый, спокойный и хотя несколько поблекший, но всё же обаятельный образ императрицы Елизаветы; пронеслась картина его будущего, когда он, волей величия, окружающего этот обаятельный образ, будет вознесён на тот пьедестал, перед которым склоняется человечество и на котором одним мановением руки решается судьба миллионов…
Он очарован этим минутным представлением своего воображения. Да! Он встанет на этот пьедестал, не обманет мечты князей Зацепиных, восстановит политическое значение своего славного рода. Он отдаст всего себя, все свои задушевные желания тому, что лелеял в груди своей с детства, чему посвящал себя, всю жизнь, всю мысль свою… На что же тогда ему Гедвига? Зачем она? Какие последствия произойдут от каждого его слова любви и нежности?
Под влиянием этой минутной борьбы его помыслов, борьбы, отразившейся в его взгляде, в выражении лица, в движении бровей, он, однако же, сознавал, что должен что-нибудь сказать Гедвиге, что-нибудь решить, и решить сейчас, сию минуту. «Прибытие её не может не стать известым «ей» завтра же, и тогда что «она» скажет, что подумает? С тем вместе, — думал он, — я должен, обязательно должен выяснить свои отношения Гедвиге, должен сказать… Обман и двусмысленность не соответствуют имени князя Зацепина».
— Не упрекайте меня, Гедвига, за то, что есть и чего нет в жизни! — начал говорить он, выполняя, как он искренно думал тогда, условия требований разума. — Отрадное воспоминание, охватившее меня бесконечной радостью вас видеть, всё же только воспоминание, а не жизнь!
— Разве вы ожидали от меня упрёка? Нет, князь, вы свободны в ваших чувствах! Ваши слова, ваши обещания, ваши… — Она, может быть, хотела сказать «клятвы», но воздержалась. — Я вам возвратила их.
Сказав это, она остановилась. Она чувствовала, что с этими словами что-то как бы оторвалось от её сердца, и она невольно глубоко вздохнула.
— Одно, за что бы я могла попенять вам, — продолжала Гедвига после минутного молчания, — так это только за то, что вызов, сделанный девушкой в письме, заслуживал какого-нибудь ответа. Вы могли написать хотя бы для того, чтобы уничтожить напрасные ожидания, напрасные мечты… Мне казалось, что я заслуживала настолько вашего участия, чтобы хоть дать мне знать, что то, что было, то прошло…
— Не только участие, Гедвига, но полное сочувствие вашему положению, полнейшая готовность всем в мире искупить ваши терзания. Видит Бог, ни одной минуты я не задумался бы пожертвовать жизнью, чтобы освободить вас от страданий, которые на вас обрушились. Но, к сожалению, изменить что-либо из велений судьбы, касающихся вас, было не в моей власти. Я не мог иметь ни малейшего влияния на ход дел, обернувшихся столь неблагоприятно к герцогу, вашему воспитателю, и отразившихся поэтому столь тяжко и на вас. Между тем на мне лежат обязанности более важные, чем личные отношения… Ведь мы оба с вами были ещё дети, Гедвига; оба ещё не осознавали, что жизнь требует не только увлечения, но и разума! Что же я мог вам написать?
— Вы правы, бесконечно правы, князь, — с особою живостью перебила его Гедвига. — Мы оба были дети, а стоит ли думать о детских планах и детских мечтах! Без всякого сомнения, взрослый человек прежде всего должен думать о том, что он делает, а я, решившись видеть вас во что бы то ни стало, об этом не подумала. Я должна была понять, что ваше молчание в течение стольких лет, когда уже не могло быть и речи о трудности передачи письма, было самым красноречивым и ясным ответом на мой вопрос. Было ясно: то, что было, прошло, а что прошло, того не будет вновь! Я должна была догадаться! Не догадалась, — простите, что отняла у вас слишком много времени от исполнения ваших обязанностей…
И она встала. Ни слезинкой, ни упрёком не почтила она своих разбитых надежд, своей восьмилетней мечты, в которой она жила не иначе как в сближении с её Андреем; только губки её дрогнули в уголках её маленького ротика, когда она узнала, что всё, о чём она думала, о чём мечтала в течение стольких лет, было не более как детская фантазия, был мыльный пузырь, созданный её девичьим воображением.
— Куда же вы, Гедвига? Что вы хотите делать? Одна? Ночью?.. Позвольте мне предложить вам гостеприимство. Я сию минуту пошлю к Нащокиной, к Трубецкой; кто-нибудь из них с удовольствием проведёт с вами ночь. Потом, простите, Гедвига, есть ли у вас деньги? Позвольте мне, по крайней мере, сделать для вас то, что я могу для вас сделать?
И он невольно обратился с тем выражением искренней привязанности, которую к ней всегда чувствовал.
— Мы уже чужие, князь, — отвечала Гедвига, — поэтому извините, что я не приму ни одного из ваших предложений. Я не могу беспокоить вас ничем, что не касается вас! Одно, что я вас прошу, это забудьте, что я живу на свете!.. Я тоже постараюсь забыть… — Тут силы изменили ей, и слёзы невольно покатились из глаз. Она быстро повернулась и вышла. Андрей Васильевич остался один, не давая вполне себе отчёта, кто с ним был, кого он видел, будто перед ним мелькнуло привидение…
Но то был для него день, лучше сказать, ночь сюрпризов.
Не успел он опомниться от исчезновения Гедвиги, как ему опять доложили, что ещё одна дама желает его видеть.
— Проси! — отвечал Андрей Васильевич как-то апатично, под влиянием впечатлений, которые за минуту до этого его волновали.
В его гостиную вошла Леклер.
С первого взгляда казалось, что живая, игривая француженка не переменилась нисколько. Она по-прежнему вбежала лёгкой походкой, с обворожительной любезностью; по-прежнему начала болтать обо всём, кроме дела, за которым пришла. Только внимательный взгляд мог бы заметить, что брови её стали как бы гуще и чернее, румянец лица как-то неподвижнее и губки будто розовее того, чем они были прежде. Она весело протянула руку Андрею Васильевичу.
— Не ждали, князь, не правда ли? А узнали? Хороши, нечего сказать! Эти ужасные мужчины только и думают о самих себе! Больше полугода, как возвратились в Россию, после стольких лет отсутствия, и хоть бы из любопытства навестить пожаловали. Так что заставили меня, чтобы видеть вас, бросить всё и приехать сюда, в Москву, где все на нас так косо смотрят. Ведь это бессовестно! Впрочем, вы, мужчины, все таковы! А мы, бедные женщины, за них страдаем, о них думаем, на них надеемся… Ну стоит ли?
— Жозефина! Вот не ждал! Рад вас видеть! Боже мой, вы всё молодеете и хорошеете с каждым днём.
— Смейтесь! Я успела уже совсем состариться! Я старуха, оставленная за штатом на роли благородных матерей. А вы?.. Вы? — Она без церемонии дёрнула его за руку и оглядела с головы до ног. — Да! Мне уж не придётся теперь учить вас менуэту!
— Зато, может быть, захотите научить меня чему-нибудь другому! — смеясь, сказал Андрей Васильевич.
— Нет! Я приехала учиться у вас побеждать сердца!
— Знание этой науки может быть передаваемо только вами; это я на себе испытал! Ну скажите, Жозефина, кого вы теперь образовываете? Молодой граф Головин говорил, что вы его доводите до отчаяния своею жестокостью.
— Вот мужчины! Они хвастают тем, чьё сердце разобьют, и не думают о том, сколько страданий причиняют они нам!
— Да тут, кажется, вопрос о разбитом сердце мужчины?
— А вы не хотите вспомнить о моём бедном сердце, — отвечала Леклер, смеясь. — Не хотите вспомнить, как, бедное, оставленное своим победителем, оно металось и рвалось… Но не буду надоедать вам воспоминаниями моих страданий за вас и от вас! Знаю, что было бы бесполезно. Я приехала к вам… Вы ведь знаете, что я деловой человек, поэтому приехала к вам по делу.
— По делу? Вот как! Да какое дело могут иметь деловые люди ко мне, человеку вовсе не деловому?
— Шутите, мой добрый, милый князь! Слышим, что ваше влияние, как говорят русские, растёт не по дням, а по часам.
— Этого я не слыхал! Куда же вы бы хотели направить моё, как вы говорите, растущее влияние?
— На спасение друга! На спасение страдающего друга, который, бывало, оживлял собою всё наше общество! На спасение того друга, который одинаково был способен исцелить и тело и душу… Вы его забыли, разумеется, потому, что человек, получающий политическое значение, обыкновенно забывает всех. Вы очень добры, что меня вспомнили. Признаюсь, я на такую доброту вашу даже не рассчитывала и запаслась письмом от вашего парижского приятеля, графа де Шуазеля. Вот это письмо. Но положим, что вы забыли человека, который был одним из самых преданнейших ваших почитателей. Этот человек теперь в ссылке, в изгнании, страдает…