XIII
Бирон в политике
Политическая жизнь России текла своим чередом. Бирон принял в свои руки самодержавную власть и опеку над империей и императором. Из получаемых со всех сторон донесений он не мог не видеть, что сделанным покойной императрицей распоряжением недовольны, что его правление признают недостойным величия России, оскорбляющим её народное чувство. Как истинный курляндец, он не признавал за русскими способности к народному чувству, к народной гордости, поэтому относил это неудовольствие и чувствуемый всюду глухой, но общий ропот к причинам внешним.
В виду его не было знатных фамилий, которые могли бы восстать против его правления в силу своего авторитета в народе; между русскими не было уже людей, которые могли бы отстаивать народные права и народное достоинство. Давно уже все части управления были в руках немцев. Откуда же ропот, откуда неудовольствие? Подозрительность указала ему на мать и отца императора, принцессу Анну Леопольдовну и принца Антона Брауншвейгского.
Но он знал, что принцесса слишком апатична, слишком ленива, чтобы самой начать действовать. Он знал, что для неё высшим наслаждением было сидеть повязанной белым платком и неодетой с своей неизменной подругой Юлианой Менгден, перебирать какие-нибудь бирюльки, вроде старых бус или браслетов, читать романы, а по вечерам играть в карты с близкими людьми, среди которых, для разнообразия, могли быть один или двое молодых людей, которых можно было бы задевать в виде шутки, с которыми можно бы было бесцельно пококетничать, вспоминая графа Линара. Дайте ей всё это, и она будет счастлива. Так неужели это всё маленький, хворенький, тихонький принц Антон?
«О, если так, я уничтожу его! — говорил себе Бирон. — Я окружу его шпионами, выведу из себя неприятностями, выгоню из России. Притом разве нельзя ему сделать противовес, разве нельзя найти другого? А цесаревна Елизавета Петровна?
Если они не хотят понять, если не умеют ценить, что самый манифест о наследовании был подписан покойной императрицей по моему настоянию, что если бы я захотел, то не было бы никаких Антоновичей, — то я сумею принять меры: во-первых, может быть, револьт; во-вторых, самое естественное — ребёнок может умереть… Ведь в политике над такими вещами не задумываются. А тогда прямой наследник — принц голштинский и цесаревна Елизавета. Об этом можно поговорить, можно приготовить! Я могу остаться регентом. Голштинский принц может жениться на Гедвиге. Можно придумать, впрочем, и другую комбинацию. Мой сын Пётр может жениться на цесаревне. Правда, по летам он ей не пара, ему семнадцать, а ей тридцать, но опять-таки в политике на это не обращают внимания. Она же так хороша, увлекательно хороша! Пожалуй, я сам могу жениться на ней. Я не стар, мне нет пятидесяти. Бенигна мне сослужила службу, и довольно! Она останется герцогиней курляндской. Я предоставлю ей весь свой герцогский доход. Елизавета будет императрицей, а я регентом и её первым министром или просто в качестве супруга буду управлять от её имени».
В это время дежурный камер-юнкер доложил ему о приезде генерал-аншефа Андрея Ивановича Ушакова. Бирон велел позвать.
Вошёл седой старик, в полной форме и александровской ленте.
Помощник сурового князя-кесаря Фёдора Юрьевича Ромодановского, принявший от него Преображенский приказ, обращённый потом в Тайную канцелярию, коей Ушаков был неизменным начальником, он на своём веку переломал столько человеческих костей, сколько не найдёшь, перекопав большое кладбище. Он был человек сдержанный, спокойный, пожалуй, доброжелательный, но неотступающий ни на одну йоту от того, что он считал долгом повиновения, как бы долг этот ни казался всякому другому жестоким. Вне служебных отношений он всякому готов был помочь, услужить, ко всякому был приветлив, ласков и доступен, — что читатели и видели из разговора его с Лестоком о Шубине. Но чуть дело касалось обязанности, то ни мольбы, ни слёзы, ни подкуп, ни влияние — ничто уже не могло ни остановить его вечно карающей руки, ни даже изменить его взгляд, всегда спокойный и снисходительный, но смотрящий на всевозможные страдания совершенно бесчувственно. Это был тот страшный Ушаков, при одном имени которого, надо полагать, вздрагивает прах уже истлевших костей наших прапрадедов.
— К вашему высочеству по приказу имею честь явиться! — сказал Ушаков, отойдя от двери три шага и сохраняя позицию офицера в форме, являющегося к своему начальнику, хотя не далее как недели с полторы назад он, начальник Тайной канцелярии, генерал-аншеф Ушаков, разговаривал с обер-камергером Бироном как с равным и, пожалуй, мог ещё смотреть на него как на зависимого, так как обер-камергер мог попасть в руки начальнику Тайной канцелярии, а начальник Тайной канцелярии никогда не мог попасть в руки обер-камергера.
— Здравствуйте, Андрей Иванович, — сказал Бирон несколько слащеватым, но высокомерным голосом. — Ну что у вас там, как?
— Согласно приказу вашего высочества экзаменовал крепко. Ханыкова полчаса на дыбе держал, дал четырнадцать ударов. Руки, почитай, совсем вывернулись, так что пришлось вправлять, и до укрепления новую встряску давать нельзя.
— Огнём не пытали?
— Никак нет, ваше высочество; к огню полагается на втором пристрастии прибегать, а в колодку и тиски ставил; рукито испорчены были, так, думаю, в ногах ещё есть сила. Больше четверти часа держал, семь оборотов сделал!
— Ну что ж выяснилось?
— Двух новых участников открыли; велел взять. Завтра допрашивать буду. Ещё, по доносу вашему высочеству князя Черкасского, подполковника Пустошкина велел арестовать; тоже экзаменовать завтра стану. Но чтобы было видно прямое, непосредственное участие принца Брауншвейгского, этого не могу ещё сказать.
В продолжение всего времени Ушаков стоял навытяжку, тогда как Бирон сидел в своих высоких герцогских креслах, хотя Ушакову в то время было лет около семидесяти. Но старый петровский служака вида не подал, что это для него тяжело или обидно. Он стоял перед ним так, как не позволил бы себе требовать такой стоянки даже от своего крепостного лакея.
Бирону наконец самому стало совестно. Несмотря на всё нахальство, на всю низость обычаев и понятий этой польско-немецкой полушляхты, этих княжеских дворецких и маршалов в домах и дворах польских магнатов и немецких баронов, из среды которой вышел Бирон, он понял, что неподобающе отнёсся к старому, заслуженному генералу, тем более что этот генерал нужен. От него зависят допросы, стало быть, и раскрытие тех подпольных интриг, которых Бирон всего более боялся. «Для этих допросов, — думал про себя Бирон, — он незаменим по своему хладнокровию и навыку».
— Садись, Андрей Иванович, побеседуем! — сказал Бирон, стараясь держать себя на высоте владетельной особы.
Но Ушаков сделал вид, что не слышал последних слов, и остался в прежней позе.
Тогда Бирон почувствовал сам неловкость своего положения. Повторить своих слов ему не хотелось, а между тем не хотелось и отпустить старика в таком виде, что он может считать себя обиженным. Он решился вывернуться из этого положения лакейской фамильярностью. Подойдя к Ушакову, он взял его шляпу и проговорил:
— Идём завтракать, Ушаков; успокой герцогиню, скажи, что ничего особого нет, и всё спокойно.
Но спокойно не было.
— До чего мы дожили? — говорил Аргамаков, поручик Преображенского полка. — Позор! Всё русское царство на позор отдали! Лучше бы сам заколол себя, а не допустил бы до такого стыда нашего. И хоть бы жилы из меня тянуть стали, я говорить это не перестану.
На другой день Ушаков и тянул у него жилы, спрашивая у него, когда тот висел уже на дыбе, кто его подучал да с кем говорил. Аргамаков молчал.
С спокойной, даже как бы с соболезнующей улыбкой Ушаков приказал дать ему встряску и три удара. И когда в страшных болях в вывернутых руках, в нервных судорогах Аргамаков застонал, то Ушаков спросил опять:
— Говори, любезный Аргамаков, не мучь ни себя, ни нас; зачем ты говорил, когда тебя никто не подучал и ты ни для кого не старался?