Из Греции же у Фотиса – благодатная Дионисическая волна, из которой выросла великая греческая трагедия – «виноград», предшествующий не только европейскому театру, но и по замечанию знатока античности профессора Ф. Ф. Зелинского, и самой христианской Литургии. Потому что, как писал Зелинский, тем, чем был для евреев Ветхий Завет, для христиан Европы была античная культура с ее мифами и мистериями, предчувствовавшими воплощение Сына Божиего.
Здесь хочется сказать о природе слова у Фотиса. XX век прошел под знаком обожествления речи и обоготворения слова. Эта тенденция была всего лишь продолжением Ницшевского «Бог умер», хотя и претендовала на новизну. Но вот что интересно – вослед за обожествлением слова, оно, это слово, эта речь стали утрачивать энергию и правду, стали утрачивать подлинность. Они уже не исцеляли тех, кто мог бы положить томик Дерриды или Нобелевскую речь Бродского под подушку.
У Фотиса слово не Бог и даже не «бог» с маленькой буквы – это человеческое слово, человеческая речь – тайная или явная, стихотворная или устная, которая пребывает на фоне Бога. И в этой скромной позиции размежевания она обретает все большее достоинство и мощь. Эта мощь лишь возрастает, когда слова уходят, потому что они всего лишь человеческие, и в тишине, когда от мира отъято все лишнее, все лишние звуки и все внешнее, остается лишь бесконечная живая Пустота, немыслимая сердечная глубина, в которой открывается Начало Начал и не кого-нибудь, а тебя самого заодно со всеми созданными Творцом мирами:
Любимый отец, да умолкнут слова,
Они затеняют все то, что познала душа.
Суфийская культура сквозит в форме многих стихотворений Фотиса, написанных в жанре восточной любовной поэзии, газели, во множестве персидских и арабских слов, в самом псевдониме Фотис Тебризи, отсылающим к великому суфийскому поэту Джалаледдину Руми (1207–1273), учителем которого был таинственный Шамс-э Табриз (†1242?). Но, самое главное – именно в практике суфиев на первом месте стоит пламенная любовь человека к личностному Богу, которого дервиш называет Возлюбленным или Возлюбленной, намеренно путая пол, а саму любовь – вином, что нам, христианам, достаточно близко по таинству Евхаристии, где вино становится присутствием Бога-любви.
Ты сладкое вино взрастил в лозе Своей,
Воздерживался я, но ныне не сумею.
Поет над Чашей нежно соловей.
Воздерживался я, но ныне не сумею.
Я безутешен был, склонился Ты ко мне.
Воздерживался я, но ныне не сумею.
Утешил Ты меня, душа моя в Вине.
Воздерживался я, но ныне не сумею.
Из глаз моих исчез, как аромат из роз.
Воздерживался я, но ныне не сумею.
В моей крови – Ты весь, щека влажна от слез.
Воздерживался я, но ныне не сумею.
Поэтому многие банальности, вроде «вина любви», «жемчугов» или «кинжала» следует воспринимать не как дурновкусие поэта, а как опознавательные знаки великой восточной поэзии любви. И только так. И тут не стоит забывать, что автор был многоязычен и смещался в языковых пространствах, как вширь, так и из прошлого в будущее языков и литератур – как в одной, хотя и сложной территории. Вообще, поэзия Фотиса словно соткана не из прямых значений слов, а из слов-опознаваний, не хочется говорить, что символов, хотя задействована прежде всего символическая природа слов-обозначений. И все же «слов-опознаваний» будет сказать вернее. Кто же или что здесь опознается? Первореальность. Бог. Глубина человеческого сердца. Великое Единое.
Я стоял на улочке Уран полиса.
Тихо тени сменяли день.
Ветер с моря смешался
С ароматами томных цветов.
Зной уступал дуновению,
Волнующему древо старой камелии,
Пунцовые цветы которой
Ждали Тебя, Возлюбленный.
Ветер, зной, древо, цветы – все эти слова-символы становятся опознавательными знаками, потому что предчувствуют присутствие Возлюбленного, присутствие Единого подлинного. Язык, сам язык поэта формируется, составляется и «прогибается» таким образом, чтобы он работал как сверхчуткий улавливатель и опознаватель этого Присутствия, и это происходит как на словарном уровне, так и на синтаксическом. Можно сказать, что речь поэта, ее состав и поэтика подстраиваются под внеязыковую волю экстатической, почти вакхической любви-влюбленности и тут же, по ходу дела формируются ей. И еще, что речь поэта подлаживается к Богу, как маска к лицу.
И только на этом фоне становится ясна поэтика Фотиса и его на ходу выстроенный небывалый, ни на что не похожий язык, который запросто может произвести впечатление банального или искусственного, потому что пестрит романтическими штампами и невнятными экзотизмами. Но все они начинают играть совсем иной словесной гаммой цветов, иным спектром речи и природой, когда понимаешь их функцию опознавания. Чтобы сказать в тишине «я здесь» ведь неважно, в какие ладоши хлопнуть – грязные или пахнущие духами в перстнях храмовника или в шрамах кочевника. Опознай меня, Боже – я здесь!
Русская литература, традиция у Фотиса присутствует неявно и, прежде всего, в самом русском языке как вместилище невмещаемого – словесном полотне, на котором могут соседствовать еврейское имя Бога «Саваоф» и американская Грета Гарбо, суфийский дервиш и эллинистический Дионис. Он уже и не совсем русский – этот язык эмигранта. Как переводная проза Набокова. Скорее это индивидуалистическое эсперанто для разговора поэта и Бога, для восклицания поэта – о Боге.
Иногда трудно разобрать, где поэт обращается к Богу, а где к своему старцу Симеону. Не надо удивляться – это традиция единения человека с Богом, основа которой заложена Евангелием и развита христианскими богословами и отцами Церкви. Нам она, может быть, понятней, например, со слов Бердяева о том, что в человеческих глазах явлено и просвечивает как через тонкий занавес само запредельное.
Фотис – жил не в мифологическое время, он погиб всего несколько лет назад. И мне не хотелось бы сводить его деятельность к литературе, потому что она была лишь следствием. Монах Елисей сделал то, что поэты не делают – он писал не о Боге, используя чужой опыт, создавая «текст» – он создавал самого себя, осуществляя личную встречу с Бездной Огня, с Cамим Богом. Он отважился войти не в литературный диалог с Богом, а в личный контакт с Ним, перекликаясь таинственными минутами встречи с Высшим – с Пушкинским «Пророком».
В поэзии Фотиса мало пейзажей, внешнего, а если они и есть, то осуществляют центростремительное движение, устремляясь к оси мироздания, к сердцу поэта, подобно котам, повисшим на нем и слушающим внутреннюю работу души. Самое главное свершается внутри нас, не снаружи, несмотря на то, что весь современный мир с его технократической и информационной цивилизацией вывернут как раз наружу, наизнанку, прочь от своей подлинности.
Глупец тот, кто взор сердца
Устремляет к подобью.
Только Первоисточник
Утешит любовью.
Бесконечные живые пространства распахиваются внутри сердца и перетекают в пространства космические.
О, стань же небом Ты моим, я – облаком в Тебе.
Я проплыву из уст Твоих в тишайшей быстроте…