«Сорока на столбе…» Сорока на столбе. Ну что ещё тебе сказать, когда в окошко смотрю: вот куст, вот кошка. Как время вдоль воды то пятится, то длится. Вот человек, вот птица и на воде следы. И, как заведено, скользит с небес пшено по лунному осколку из рук – из первых, но невидимых, поскольку кончается окно. «У куницы…» У куницы короткие ресницы, как у кошки, а еще блошки, чтобы почесать укушенное место, а потом, мать твою за лапку, взяв себя в охапку — спать и в себе свои сны обнимать: сломанную охотничью лыжу, на реке ледяную грыжу — прорубь, над рекою крышу прозрачную – видно рыбку, она держит себя, как скрипку, упирается в глубину, исполняя во сне улыбку и крещенскую тишину. «Деревня пустила…» Деревня пустила белые корни в небо. Знать, замесила квашню для стряпни и хлеба. Принюхивается небо стужей, звездой железной к жизни над бездной… «Проснёшься ночью – света нет…» Проснёшься ночью – света нет и не было его, как будто это новый свет, иное вещество. Всё исковеркано ледком — красивое зато, как будто кто-то босиком ходил. Я знаю, кто… «Почти отмучившись, отмучив…» Почти отмучившись, отмучив ночь, косоглазую от слез, проснусь и вспомню: снился Тютчев, и – сажа белая берез. Тряхнет скворец, с бесстрастным глазом, плечистым пушкинским плащом: кто долгим прошлым был наказан, тот будет будущим прощен. Душа отбрасывает тело, как дым отбрасывает тень между луной и светом белым в его смертельную сирень. «Земное притяжение с ума…» Земное притяжение с ума меня сведет, наверно, после жизни, когда в слезах закончится зима в моей теплеющей отчизне. Ты топишь печь и плачешь. И нигде не находясь, я вижу, как со стоном осина разгорается в дожде, пылая в зеркале оконном. «Ты легко поднимешь руку…»
Ты легко поднимешь руку на прощанье, чтоб рассечь мир на полную разлуку и на внутреннюю речь. Беспризорник бьет небольно в створ небесного окна, и звенит в мяче футбольном ангельская тишина. И опущенную руку дождевая ищет нить, чтобы музыку и муку навсегда соединить. «Собака плавает в пруду…» Собака плавает в пруду. Я что-то спички не найду. Вот сигареты, пальцы, губы, вот берег, лес, плотина, срубы, вот неба с ласточкой торец, и с черной удочкой отец стоит над прудом и в пруду не отражается, покуда плывет собака ниоткуда. А спички – вот, и это – чудо в две тысячи восьмом году. «Поговоришь с водой…» Поговоришь с водой, вернее – помолчишь. И черно-золотой качается камыш. И черно-золотой, как божьи брови, шмель под страшной высотой несет виолончель. «Режет глаза в окошке…» Режет глаза в окошке — это распустится то ли цветок картошки, то ли капустница. Бабочка оживает, распространяясь в ряд, мечется, пришивает к воздуху влажный взгляд. Все на живую нитку сшито – не перешить… Высмотреть эту пытку. Выплакать эту нить. «Как долго лошадь пьёт из лужи…» Как долго лошадь пьёт из лужи: сначала ноздри, очи, уши свои, потом кусок небес и в кромку врезавшийся лес. И дождь идёт, у нас бывает — он лупит вкось по пузырям, и лужа ноздри раздувает навстречу розовым ноздрям. Целуйтесь, два лица природы, — и жажда жизни и любовь, пока несут над бездной своды вода и кровь, вода и кровь. «Уши, особенно мочки…» Уши, особенно мочки, мерзнут сегодня с утра. Мертвая бабочка в бочке. Осень, однако. Пора. Думаешь странные строчки — Боже, какого рожна: мертвая бабочка в бочке — может, живая она… |