Я был не из тех мальчишек, которые с утра до ночи играют в футбол. Честно говоря, я никогда не понимал этого, на мой взгляд, странного занятия – нет ничего рационального в том, чтобы гоняться за мячом и изматывать себя с одной-единственной целью – забить гол. С восьмого класса мне было абсолютно ясно, что физика мне интересна как наука и влечет не меньше, чем других мальчишек футбол и всякие дворовые приключения. В то время когда многие пытались просто найти компромисс с учителем, я с нетерпением ждал урока, вернее, перемены, чтобы показать Семену Яковлевичу, учителю физики, свои решения дополнительных упражнений и задач. Школьную программу я уже давно прошел сам. Вместо того чтобы летом кататься сломя голову на велосипеде или воровать на даче неспелые яблоки в соседнем саду вместе с мальчишками, я увлеченно читал учебник по физике за девятый класс, который нам выдавали заранее. Я спорил сам с собой и с теми решениями, которые предлагались в учебнике. Репетиторство как дополнительный заработок учителей тогда еще не вошло в моду. Семен Яковлевич, очарованный способностями и моим повышенным интересом к предмету, с юношеской радостью, несмотря на свои шестьдесят пять, объяснял сложные моменты. Я был ему нужен. Может быть, мои исписанные мелким почерком тетради были для него оправданием выбранного пути. Нечасто случалось, чтобы кто-то искренне проявлял интерес к физике, преследуя не только желание получить хорошую оценку в аттестат. Иногда мы с ним просиживали по нескольку часов, забывая обо всем на свете.
Математика давалась мне легко и не была столь загадочна и интересна, как физика. В ней не было тех тайн, которые так хотелось разгадать, не зря Ландау однажды сказал: «Математики обделены воображением, это физики-неудачники». А вот действительно недосягаемой величиной для меня, тем, что вызывало лишь восхищение, была музыка. Окончательно я осознал это, когда впервые увидел запись первого фортепианного концерта Чайковского в исполнении Вана Клиберна. Удивительно, пианист неоднократно играл этот концерт в разные годы в разных странах, но запись 1958 года, когда он исполнял концерт вместе с оркестром Московской государственной филармонии, запечатлела что-то уникальное, особый душевный подъем, который никогда не повторится. Музыкант стал знаменитым сразу и на всю жизнь. Даже если бы Клиберн больше не сделал ничего выдающегося, тот концерт внес его имя в историю. Я понимал, что у меня нет шанса добиться такого же признания.
Сам я был абсолютно лишен слуха и музыкальных способностей, хотя это спорный вопрос, ведь интерес и любовь во многом увеличивают способности, лень же часто нивелирует любые данные, в конце концов съедая их. Но я отнесся к себе объективно, несмотря на свой юный возраст. Это случилось на приемных экзаменах в музыкальную школу. Полная неряшливо одетая женщина села за рояль и сыграла простую мелодию, потом раздраженно попросила меня пропеть ее.
– Как это – пропеть мелодию? – искренне удивился я, рассеянно наблюдая за ней. Я и вправду не понял.
Женщина закатила глаза и стала бить в ладоши. Чуть позже она прекратила аплодировать самой себе и велела повторить «ритмический рисунок». Мне не приходилось слышать раньше такого термина, и, кажется, я заплакал. В коридоре меня ждала мама, и это было спасением, той планетой, где меня понимали и принимали, даже если я не мог воспроизвести ритмический рисунок. Мама всегда была моей спасительницей, мадонной, оберегавшей меня, защищавшей от всех несправедливостей, поддерживавшей мою веру в тот идеальный мир, который я нарисовал в своем воображении.
– Знаешь… – Мама обняла меня. – Ты у меня лучше всех!
– Угу, – пробурчал я, уткнувшись носом в ее мохеровую кофту, которую так любил. Ворсинки приятно щекотали нос. – Я ничего не понимаю в музыке.
– Ты? – Мама отстранила меня от себя и внимательно посмотрела мне в глаза. – Ты ее не понимаешь. Ты ее чувствуешь, Марк. Лучше, чем кто-либо.
– Нет… – хотел возразить я. Но мама перебила меня и серьезно добавила:
– Неужели ты думаешь, что эта женщина с нелепой прической в дурацкой кофте понимает в ней больше?
Мне почему-то стало смешно. Я вспомнил, как экзаменаторша короткими полными ногами нажимала на педаль фортепиано, и улыбнулся.
Я родился в заурядной советской семье инженеров, хотя в то время ай-кью любого инженера было намного выше, чем у сегодняшних кандидатов каких-либо наук, а то, как жили и мыслили мои родители, трудно было назвать заурядностью и ограниченностью. Они оба работали программистами на заводе Свердлова. Тогда эта профессия не была еще столь актуальна и востребована. Утром рано уезжали вдвоем, предварительно позавтракав омлетом или овсяной кашей, все время в диалоге, дополняя друг друга и помогая, – такое тихое, простое человеческое счастье. Поскольку родители много работали, моим воспитанием в основном занималась бабушка Полина Сергеевна.
Она никогда не повышала на меня голос и каждым своим словом и поступком пыталась мне внушить уверенность в себе, заставить поверить в то, что я лучший. Просто лучший – и точка.
С детства у меня была удивительная черта. Я никогда не любил биться в закрытую дверь – в прямом и переносном смысле. Поэтому я просто взял свою маму за руку. И мы спокойно вышли из здания музыкальной школы.
Однако столь эмоциональное испытание не помешало мне любить музыку. Я слушал музыку сердцем, воспринимал все нюансы. На день рождения родители дарили мне пластинки с записями Чайковского, Моцарта, позже – винил с джазом, к которому с таким предубеждением относились в советских семьях.
Моя бабушка Полина Сергеевна постоянно удивлялась:
– Разве можно так чувствовать музыку при отсутствии слуха? Твой экзаменатор явно был болен. Кстати, Маркуша, еще не поздно и мы можем повторить попытку… – при этом она изящно встряхивала головой с волосами, собранными в аккуратный пучок.
– Закончим с этой темой, – недовольно отвечал я. Нет, я не злился и уж тем более не взращивал в себе ненужные комплексы, так мешающие в нашей взрослой жизни. Я просто потерял интерес к самой идее стать музыкантом.
Есть в этом какая-то тайна выбора, который диктуется нам самой жизнью. Кто знает, кто или что за ней стоит. Что влияет на наши решения? Сиюминутное настроение случайного попутчика, расположения звезд, так шутливо заигрывающих с нами? Метеоусловия, на время снизившие наши природные способности? Может быть, все это и есть тайна судьбы, соединяющей фрагменты нашего настоящего с таким далеким и понятным будущим…
В свои тридцать я не был девственником или мечтательным и похотливым монахом, тайно вожделеющим и причисляющим плотское к самому большому греху. Нет, я был обыкновенным, слегка разочаровавшимся романтиком, мечтавшим о великой любви и где-то в глубине души, несмотря на все сомнения, ожидающим ее. Мы все так или иначе ждем ее, даже если не хотим себе в этом признаться, уверяя себя, что не нуждаемся в ней, или что любовь бывает и другой, как у Алеши Карамазова: любовь к людям вообще, например, или к жизни. Или к Богу. Лично я в этом смысле ближе к Фрейду и считаю, что самая низменная плотская любовь способна изменить в одночасье всю философию человека и его надуманные принципы, стереть их четкие линии, словно ластиком, так, что и следов не останется. И тут уже не до любви к человечеству, все воплощается в одном-единственном или единственной.
Первая близость у меня, как и у большинства мужчин, была неожиданной, хотя я давно уже ждал, когда это случится, и грезил, как буду целовать нежные девичьи губы, чуть приоткрытые и доверчивые в своей невинности. Но в первый раз все произошло совсем не так, как в мечтах, скомканно, являясь скорее утолением разгоряченной плоти, нежели актом любви. Я практически не получил удовольствия. Моей первой женщиной стала совсем юная Рита, которой едва перевалило за восемнадцать. Два студента, неопытные, бледные и совсем не искушенные жизнью, скованные цепями сомнений. Все это было как-то нелепо. Наверное, потому, что мы оба были неопытны и толком не понимали, что нам нужно друг с другом делать.