Хотя советское вторжение в Венгрию и породило страх по всей Европе, американские военные силы, стоявшие всего в нескольких сотнях миль, задействованы не были. Поскольку внутренние проблемы Советского блока были очевидны и поскольку жестокость советских действий была совершенно неприкрытой, можно было сделать только один вывод: учитывая невозможность мирного договора между двумя державами, имеющими абсолютное превосходство в мире, потенциал ядерной катастрофы был слишком велик; холодная война – поскольку человечество было (и всегда будет) неспособно уничтожить ядерную угрозу полностью – стала наилучшей возможной защитой против всеобщего уничтожения. Человечество, наконец, оказалось готовым оставить часть своего прошлого позади. Обе супердержавы заплатили высокую – но разумную – цену за новую стабильность. С одной стороны, американское обетование защищать и поддерживать движения национального освобождения и независимости потеряло кредит доверия. С другой – для интеллектуалов по всему миру, которые традиционно чувствовали себя обязанными – зачастую по философским причинам – поддерживать распространение социализма и коммунизма, теперь стало гораздо труднее поддерживать Советский Союз.
Меньше чем через пять лет после подавления венгерской революции, утром 13 августа 1961 года, когда моя семья сидела за завтраком на берегу озера рядом с Баварскими Альпами, стало известно, что под «защитой» восточногерманской полиции и военных была срочно воздвигнута стена, чтобы изолировать советский «сектор» Берлина от трех «секторов», находящихся под западным контролем. На этот раз причины вторжения, которое нарушало предшествующие договоренности между нациями, носили исключительно экономический характер; они оказались неизбежными вследствие логической ошибки, связанной со статусом бывшей столицы. Официально Берлин имел специальный статус внутри Восточной Германии и воспроизводил послевоенное разделение всей страны. Другими словами, город был поделен на четыре части, каждая из которых была поставлена под управление одной из бывших союзных сил. Внутри Берлина, однако, люди могли перемещаться между четырьмя «секторами» свободно, что значило, что Восточная Германия имела открытый выход, который нельзя было защищать в качестве границы; и через этот выход растущее число восточногерманских граждан (в основном доктора, адвокаты и квалифицированные рабочие) покидали социалистическое государство, переходя на сторону западного мира. В целом это было оправданное решение – трансформировать данную проблему в ситуацию «нет выхода» и таким образом предотвратить возможный экономический коллапс Восточной Германии, даже если это давало американской стороне еще одно идеологическое преимущество в холодной войне.
Услышав новости, мой отец – который странным образом, но в манере почти типичной для немца, рожденного где-то в 1920 году, всегда принимал советскую сторону в политических обсуждениях – пробормотал, что Восточной Германии было бы лучше с самого начала держать свои границы на замке. Моя мать, как всегда, торопилась занять свой шезлонг и начать трудиться над летним загаром. Владелец отеля – как м-р Келлерман, его аналог в американском фильме «Грязные танцы», – был рад увидеть, что каникулярное настроение не испорчено; и, когда нужно, с готовностью соглашался со всей звучавшей разноголосицей мнений. И снова велись разговоры на радио и ТВ о том, что Восточный блок играет с возможностью ядерной конфронтации. Позже я узнал, что в какой-то момент возведения стены американские и советские танки действительно стояли друг против друга. Но больше никто не думал, что напряженная ситуация должна будет развиться до военных действий; это событие только на поверхности напоминало венгерскую революцию. И можно даже сказать, что возведение Берлинской стены только подтвердило неписаные и очевидные правила холодной войны.
Пять лет спустя мои одноклассники и я – все уже почти выпускники средней школы – отправились на обязательную, оплаченную государством экскурсию в «бывшую национальную столицу» (которая благодаря Берлинской стене быстро стала туристической достопримечательностью). И там на нас излили настоящие потоки идеологической проповеди, выдаваемой за «гражданский инструктаж». Наконец, каждого из нас индивидуально запустили внутрь, одного за другим – как участников велосипедной гонки на время, – и мы должны были восемь часов провести в восточной части города, чтобы «узнать ее получше». (Такой порядок группировки был навязан какими-то таинственными бюрократическими правилами восточногерманской администрации.) Мне было уже почти восемнадцать в то время, и я чувствовал позыв (не разделяемый, впрочем, большинством моих одноклассников) продемонстрировать свою независимость от институционального и идеологического окружения, в котором я вырос. И ограничения, накладываемые Востоком, и предупреждения, делаемые Западом, мешали нам чувствовать себя легко «за железным занавесом». Соответственно, большинство моих друзей более или менее тайно вернулись сразу же после пересечения границы. Но мне хотелось выделиться, и я приложил усилия к тому, чтобы этот странно несообразный городской пейзаж «по другую сторону» стены понравился мне. Пейзаж состоял из исторических памятников, все еще ожидающих починки после разрушений Второй мировой войны, и нескольких шедевров социалистической архитектуры, большинство из которых было выполнено в стиле сталинского барокко. В какой-то момент я заметил огромный плакат, приглашающий прохожих на выставку с агрессивно-педагогическим названием «Социалистическая молодежь творит образы мира» («Sozialistische Jugend malt den Frieden»). То была бесконечная коллекция детских рисунков цветными карандашами, изображающих солдат национальной народной армии (Nationale Volksarmee) – с ручными гранатами и танками. Приложив немало усилий, чтобы поверить в добрые намерения «другой стороны», теперь я был искренне возмущен. Но когда на выходе мне была подана тетрадь для отзывов, я обнаружил, что пишу на серовато-коричневой бумаге слова, которые, мне кажется, я могу в точности воспроизвести до сих пор: «Как гражданин Западной Германии, я поздравляю Германскую Демократическую Республику с очевидным успехом в продвижении дела мира. Да станет оно тем вкладом в прогресс и прочный мир, которым оно заслуживает быть». Оказавшись зажатым между возмущением и собственным желанием отличаться от других, я понял немедленно, что это просто ложь, а никак не акт самообмана. Не существовало никакого движения к слиянию между двумя мирами холодной войны, и было совершенно ясно, что они предписывают разные коды поведения.
* * *
Как только холодная война достигла определенности в состоянии непрочной «безопасности», вероятно, и стало возможным оставить, наконец, позади то прошлое, о котором никто не хотел говорить. Эта оставленность прошлого позади была также увязана с «Историей как таковой», а также с движением в направлении открытого горизонта будущих возможностей, из которых можно будет выбирать – и коллективно, и индивидуально. И поскольку и Запад, и Восток одинаково опирались на одни и те же базовые элементы одной и той же временной конструкции при формировании образов и идеалов лучшего будущего, то совершенно естественно, что далее между ними пошло яростное соревнование (соревнование, которое часто называли «гонкой»). Соревнование шло относительно того, кто быстрее двигается в это будущее – и кто в этом движении совершает «лучшие выборы»; это соревнование пронизывало все институции, начиная со школы и кончая телевизионными программами. В течение нескольких лет закупорка времени, господствовавшая в послевоенные годы, казалось, растворилась, открывая путь ощущению прогресса. В наиболее явной, заметной точке соревнования между сверхдержавами – «космической гонке» – в 1960 году Советский Союз все еще стоял далеко впереди; в 1957 году СССР запустил свой первый спутник. Быть может, именно в Советском Союзе и родилось то первое ощущение, то чувство, что внешний космос, пространство вне Земли, представляет собой предел для нас, а не открытый настежь выход.