- Я же говорил тебе, что род мой не ниже, чем у выскочек, виденных тобою сегодня. Мое дворянство подтверждено королем Людовиком - не тем, правда, что сейчас, а предыдущим. Я давно не был дома...
- Сколько же тебе тогда лет?
Десэ посмотрел на меня мертвенными своими глазами - и взгляд его был тяжел и ядовит, как ртуть.
- А ты как думаешь? Я - Десэ, а сколько, по-твоему, лет смерти?
"Понятно, почему у него такой взгляд, - догадался я, - Он чокнутый".
- А знаешь ты, Десэ, кто такие Ягужинский и фон Бюрен? - спросил я, отчасти чтобы отвлечь его, отчасти - в надежде, что он знает.
- Ягужинский - посол в Берлине, а фон Бюрен... Если говорить о нем вслух всю правду, можно и лишиться языка. А если умолчать эту правду - так, пожалуй, и выйдет, что он никто.
- Я не понял тебя, Десэ.
- И не нужно. Завтра ты отправишься к графу, примешься за свои обязанности. И через неделю, а то и меньше, узнаешь в полной мере, что за штука такая - граф фон Бюрен. Не увидишь - так услышишь о нем изрядно. А пока работай себе, лечи Красавчику зубки.
Я захотел спросить, об чей кулак расшатались эти зубки, но не решился. А ведь Десэ вполне мог знать ответ даже на такой вопрос.
- Спасибо тебе, Десэ, - повторил я еще раз, - я в долгу не останусь.
- Не нужны мне твои деньги, - отмахнулся Десэ, - разве что я вдруг попрошу тебя об услуге - ты ведь мне не откажешь?
- Конечно, Десэ, - пообещал я, и на душе заскреблись кошки.
Так и вышло, что я, Бартоломеус Климт, сделался личным хирургом обер-гофмаршала Рейнгольда Левенвольде, по прозвищу Красавчик, и поселился в комнате на антресолях его роскошного петербургского дома. Там же, на антресолях, обитал и столь прославленный в столице гарем любвеобильного графа - пять-семь изящных танцовщиц, и благодаря непостоянству хозяина и его пресыщенности состав гарема сменялся так часто, что я и не запоминал лиц - только те части, которые приходилось мне осматривать.
В соседней со мною комнате жил дворецкий Кейтель, напыщенный степенный остзеец. К счастью, он счел меня человеком вполне почтенным, а значит, равным себе и достойным своей высокой дружбы. Дружба эта выражалась в основном в том, что по вечерам, когда наш граф с упоением блистал в высшем свете, мы в комнате Кейтеля с не меньшим упоением резались в карты.
Я не был слугой, но так как ходил я через черный ход, и с господами встречался лишь тогда, когда граф одалживал мою скромную персону для рванья зубов своим приятелям - я не видел смысла гордиться перед прислугой и вскоре снискал к себе ровное почтительное расположение. Медицинские же услуги, оказанные поварам после ожога на кухне, и горничной - после неудачного аборта - превратили расположение в добрую дружбу. Над глухотой моей беззлобно посмеивались, но не более того - мне не пришлось ощутить на себе ни одной из жестоких шуток вроде тех, что в избытке преследовали меня на службе в Риге. Разве что моя способность читать по губам вдохновила спасенную мною горничную на маленькое хулиганство - стоя в самом конце анфилады комнат произносила она одними губами "Я люблю вас, Бартоло", я склонял голову в ответ на безмолвное это признание, и девушка радостно смеялась.
Десэ появлялся в доме почти каждый день. Слуги боялись его и считали чем-то вроде дьявола - я понял, что связано это было с гибелью моего предшественника. Впрочем, и отрицательное обаяние самого Десэ не могло не сыграть роли. Десэ входил в дом, как и я, через черный ход, с ног до головы закутанный в простой свой черный плащ, и не дожидаясь провожатых, сам поднимался в графские покои. В покоях проводил он по нескольку часов, и в эти часы прислуга изгонялась. Десэ лично закрывал на задвижки двери графской спальни. Я подумал было дурно о графе - о Десэ хуже, чем есть, выдумать было нельзя - но Кейтель разъяснил мне, что граф наш балуется алхимией, а Десэ алхимик. По словам его, Десэ приглашен был из Версаля еще отцом нынешнего графа и являлся то ли пажом, то ли племянником знаменитой Мон Вуазен. По мнению Кейтеля, Десэ с графом много лет искали философский камень, но меня терзали подозрения, что ищут они нечто совершенно иное. Десэ держал на заднем дворе клетки с кошками, и кошки эти постоянно заменялись новыми, как балерины в графском гареме - одни исчезали куда-то, другие появлялись. Десэ делал вид, что не знает меня, и я притворялся, что мы с ним незнакомы - так что спросить у него о кошках не было никакой возможности.
Хозяин дома летел по жизни легко, как мотылек, подхваченный восходящими воздушными потоками. Может, и ожидало его в конце пути неизбежное пламя - но сейчас граф весело парил над миром на золотых своих крылышках и горя не ведал. Это был, наверное, единственный пример на моей памяти, когда человек жил именно такой жизнью, которой хотел. Граф спал до обеда и выходил к завтраку в драгоценном своем шлафроке, когда в других домах разливали по тарелкам обеденный суп. Он завтракал - за ширмой музыканты играли сочинения Генделя. После завтрака мог явиться Десэ, а мог и не явиться - тогда граф валялся на козетке с французской книжкой, а музыканты продолжали играть. Иногда он принимал в кабинете просителей - но они долго не задерживались. К вечеру камердинеры облачали его в золотую экипировку, он рисовал на лице свою загадочную венецианскую маску, делавшую его на десять лет моложе, и уезжал ко двору в сказочном своем экипаже. К ночи экипаж возвращался, граф проносился по комнатам, как измученная долгими перелетами птица - проигравшийся в карты в пух и прах, пахнущий чужими духами, раздраженный чужими несовершенствами - и двор не Версаль, и фрейлины толсты, и фон Бюрен жестокая злюка... Граф ужинал под своего Генделя, сбрасывал золотое оперение, смывал краску и звал к себе одну или двух балерин - "на большее сил нет, ей-богу..." Случались вечера, когда граф оставался ночевать во дворце - в своей маленькой комнатке гофмаршала. Были и вечера, когда граф ночевал дома, но не звал к себе никого - все казались противны - тогда лакей приносил ему сундучок с рукоделием, и граф сосредоточенно вязал на спицах уродливые безразмерные шарфы. Возможно, вязание утешало его в каких-то нам неведомых неудачах.
Он не был зол и не был жаден - и я, и слуги любили его за это, зная, как живется в других домах. О характере его могу сказать вот что. Мой сводный брат Петер учился в иезуитской школе, и в школе этой ученики втыкали в землю шпагу и должны были поливать ее, пока не зацветет. Граф напоминал мне такую шпагу, неожиданно расцветшую пышными белыми цветами - на стальном отточенном стебле. Под всей его легкомысленной беспомощностью всегда угадывалась - острая смертоносная сталь. До меня доходили слухи о том, что на службе своей, среди придворных интриганов - он считался интриганом чуть ли не самым пущим, а стиль его управления императорским двором называли - "железная рука в шелковой перчатке". Змеиное кубло концертмейстеров и гофмаршалов подчинялось ему с трепетом и почтением, Рене Левенвольд был диктатором в своем позолоченном царстве, а знаменитые Арайя и Даль Ольо, музыканты-царедворцы, опасные и ядовитые придворные гадюки, с благоговением посвящали своему патрону изысканные кантаты и концерты. Почтенные господа придворные, напыщенные и тупые русские князья, трепетали перед обер-гофмаршалом, как студенты перед инспектором, и покорно наряжались в предписанные цвета, и мылись, и вычесывали вшей, и чистили ногти - как бы ни было это противно их аристократической древней природе.
Однажды граф призвал меня к себе и спросил, подбирая слова - хотя прежде говорил прямо о вещах самых низменных и щекотливых:
- Бартоло, есть ли средство, чтобы человек захотел...чтобы ему захотелось, - граф сделал рукой неопределенный округлый жест, - но только не шпанская мушка, не так грубо. Чтобы увлечь душу, а не тело...
- Вы говорите о приворотах, ваше сиятельство? Для мужчины или для женщины?