— Ты вот, который раз трясешь меня за ворот, — между тем сказал тот, впрочем, флегматично и вяло. — По какому такому самоуправству? И судопроизводству? А?
— Я вот сейчас покажу тебе судопроизводство! — вскрикнул я, будто подхваченный вихрем.
— А не хочешь ли, тебе покажу его я, но только наоборот? Или толкну тебя вот этой самой долговязкой? — Он криво и жестко усмехнулся, кивая на свое длинное ружье, и его лицо снова стало похоже на каменную маску.
Я оцепенел на моем месте, и увидел тотчас же, как в его руках тускло мигнул длинный ружейный ствол. В тишине ясно и отчетливо щелкнул затвор. Послышался лязг патрона о железо ствола. И вдруг в моем отуманенном сознании подобно молнии родилась мысль, слепя мои глаза и распирая мою грудь новыми и могучими ощущениями.
— Послушай! — крикнул я ему.
— Ну, — шевельнулся тот лениво, как насосавшаяся крови змея.
— Послушай! — снова крикнул я. — Современный человек и христианин отличается от дикаря вот чем. Дикарю неведом целый ряд ощущений: радости жертвы. А современный человек только ими и жив!
— Ну? — поторопил меня тот, шевеля ружьем.
— Ну, и я вот говорю тебе, — говорил я в возбуждении, — убей меня хоть сейчас, и я не ударю палец о палец, чтобы обеспечить себе спасение. Но ты дай мне клятву, что это твое убийство будет последним! Слышишь ли ты? Последним! И после моей смерти ни единый волос человеческий не погибнет от твоей руки! Слышишь? Дай мне клятву!
— Чем поклясться-то? — пробормотал тот, как бы недоверчиво.
— Светом заповедей Божеских!
— Клянусь.
— Светом заповедей?
— Заповедей Божеских, — повторил тот с лицом, неподвижным, как маска.
— Теперь стреляй, — крикнул ему я. Он приложил ружье к плечу. Я изо всех сил уперся ногами в землю, будто приготовляясь к удару кулака, а не к сокрушительному удару свинца, железа и пороха.
— Стреляй же теперь.
Он прицелился. И отвел ружье от плеча.
— А если я не исполню клятвы? — вдруг спросил он меня.
— Ис-пол-нишь! — крикнул я членораздельно. — Ис-пол-нишь. Если поклялся! — Он снова прицелился, щуря глаз. И снова отвел ружье от плеча.
— Не мучь! — простонал я. — Убивай, но зачем же издеваться?
Но тот все смотрел на меня, будто впиваясь в меня своими мутными глазами, словно желая проверить искренность моих ощущений. И затем его похожее на безжалостную маску лицо внезапно дрогнуло. Он с силой швырнул от себя прочь свое долговязое ружье и повалился на тюфяк. Его грудь судорожно заколебалась.
— Жертва вечерняя! — выкликал он каким-то тоскующим воем. — Ты — единый светлый сон! Зачем Ты отвернул всевозлюбившее лицо Твое от меня, буйного вепря!
Я на цыпочках подошел к нему. Его глаза были закрыты, а по его желтым щекам текли мутные слезы, будто рожденные таявшим в нем льдом. Затем я взял его сумку с патронами и подошел с ней к слуховому окну.
— Можно? — спросил я его, показывая жестом, что я хочу бросить туда эту сумку. Он не отвечал ни словом. Я лукнул в окно сумку, насколько у меня хватило сил. Следом за ней я отправил и ружье. А затем я стремительно бросился вон, к выходу.
— К доктору! К доктору! К доктору! — будто кто кричал в мои уши.
VIII
Морозный воздух приятно опахнул лицо мое, но мутное ущелье темной улицы напомнило мне тотчас же все с поразительной ясностью; все ужасы похожей на бред действительности и бреда, похожего на действительность. Все снова бурно закрутилось в моем сознании, обдавая мое лицо пламенем.
— К доктору! К доктору! — мысленно кричал я себе, не отдавая ясно отчета, кому нужен этот доктор: тому ли неизвестному, бодрствующему у слухового окна, или мне. Или же нам обоим.
Я устремился темной улицей, порой бессмысленно толкаясь в неизвестные квартиры, куда меня даже не впускали или откуда меня тотчас же осторожно выпроваживали. И я устремлялся вновь в свое безвестное путешествие по темным улицам, будто увлекаемый неведомым течением. И недавно виденные мною лица неизвестных мне людей мелькали передо мной как будто в каком-то тумане, сплетаясь в причудливые хороводы. И меня бросало в тоску и смертельную скорбь от этого зрелища.
— Убийство не может быть ничьей привилегией! — вдруг проговорил я вслух стонущим голосом. — И не может служить средством ни для высоких, ни для низких целей. Ибо такая точка зрения, — вскрикнул я, — родит изувера, охотника за людьми! Вот я уже вижу его рождение на мостовых, обагренных кровью!
Я выскочил на середину улицы и, размахивая руками, крикнул мутным и слепым окнам:
— Камень сотрясается, чтоб родить зверя!
Два человека показались из-за поворота улицы, и фигура одного из них, низенькая и сутулая, отчетливо врезалась в мое сознание. Он подошел ко мне и взял меня за пуговицу.
— Если и камень сотрясается, — сказал я ему, — как выдержать мозгу человека?
Низенький заглянул в мои глаза, потом вынул из своего кармана темный пистолет и показал мне его.
— Ты думаешь, я стрелял из него в людей? — спросил он меня. — В полено березовое я стрелял из него. Там, на дворе! Все восемь пуль всадил. А потом пожалел: полено хорошее было, к чему, например, испортил?
И он вдруг швырнул свой пистолет к моим ногам.
— Не нужна мне эта падаль, — проговорил он с брезгливостью и побежал догонять своего спутника.
Я отшвырнул пистолет ногой прочь.
— А ты бы шел лучше в больницу, — крикнул мне низенький от угла. — Через два квартала, за угол налево! В больницу.
Я подошел к воротам соседнего дома и прислонился спиной в простенок.
— В больницу! В больницу! — крутилось в моем сознании.
Я услышал за моею спиной разговор, где-то там, на дворе, окутанном мутью. Говорили два голоса, один молодой и свежий, упругий и зеленый, как камыш. Другой с хрипотцой и, видимо, поврежденный вином.
— Ну и дела, — вздохнул молодой голос.
С хрипотцой отвечал:
— Чисто тебе столботворение Вавилонское! Как в ветхом ковчеге.
— Н-да-а!
— Это у них политическое междометие, — проговорил с хрипотцой лукавым тоном. — Энти стоят за придержание существующего беспорядка, а те за подражательность, как в американских присоединенных штатах.
— Н-да-а!
IX
Я взглянул на небо и увидел там на ясной лазури в сочетании золотых звезд:
— Я жизнь, а не смерть. Я прощение, а не убийство!
— В больницу! В больницу! — кто-то будто сказал мне.
Прежнее чувство снова бурно и больно толкнулось в моей груди, и я бросился бежать. Я пробежал одну улицу, завернул в другую и третью. И там я увидел костер, мерцавший посреди улицы, как огненный цветок. Темные профили людей с ружьями и саблями грели около огня руки. Я подошел к ним, сел у огня и стал, как и они, греть свои руки.
— Человека жалко! Вот в чем вся суть! — сказал я им и вдруг заплакал.
Бородатый и с серьгой в ухе заглянул в мое лицо и хмуро сказал своему соседу, безусому и в веснушках:
— Умалишенный! В мозговых плодушариях затвор попорчен! Сколько их в такую ночь ходють! Жалости подобно! Цыц! — вдруг крикнул он на топтавшуюся лошадь.
— Всего насмотришься за ночь! — вздохнув, отвечал тот.
Я все сидел и плакал.
— Сидоренко! — сказал тогда с серьгой безусому. — Дай ему под усы фляжку. Может, ему отойдет! На пользю!
Я ощутил у своих губ стекло фляжки и сделал несколько жадных глотков.
— Хорошая вода, — проговорил я, сотрясаясь от плача. И я услышал:
— Еще бы не хорошая! Монополька чистейшей пробы!
Говорившего вдруг точно отшвырнуло от меня.
Где-то совсем близко внезапно хлопнул выстрел, и затем рявкнула труба.
— Засада! — послышался чей-то взбудораженный крик.
Те, с ружьями и саблями, бросились к лошадям и я остался один у костра.
Я нехотя поднялся на ноги.
— К доктору! К доктору! — крикнул я.
Резкие хлопки переплелись с сердитыми возгласами, и воздух засвистел вокруг меня. Я повалился на снег. Мне почудилось, что свинец вошел в мое тело и крикнул мне: