Литмир - Электронная Библиотека

— На волю, Пьонтек! — крикнул один из них. — В Вене революция! Император отрекся от престола! — и с этими словами с омерзением оттолкнул ксендза.

Рабочие подхватили Пьоктека на руки и понесли на улицу. Вслед за Пьонтеком вынесли Суханю и Войцека. Толпа перед тюрьмой встретила их радостными возгласами.

3

Шестилетняя беленькая Зося, которую мама поставила нянькой над двухлетним Орестом, вывела малыша по протоптанной в снегу тропке на берег за Сан, отсюда можно наблюдать, как под Лысою горой, по ту сторону Сана, бегают до Загорья и обратно пассажирские поезда. Мама сказала: в одном из них должен вернуться с войны отец, и, быть может, не только ихний, а и Орестов. С тех пор как мама принесла Ореста из тюрьмы, он чувствует себя так, словно здесь родился.

Пока поезд не покажется из-за горы, дети осматривают широкое поле, покрытое глубоким искристым снегом, вскидывают головы на крик вороны, любуются на горы, что так красиво отблескивают под солнцем.

— Ныне уже тут будут, — говорит Зося тоном взрослой.

Она умеет обо всем рассказать Оресту: и что ворона каркает, потому что чует беду, и что в горах волки воют, а дикие клыкастые веприки хрюкают на весь лес, и что за теми горами есть горы аж до самого неба высокие, но туда свободно не пройти, — паны помещики напустили там страшных медведей, которые обязаны охранять вон ту единственную тропку, что ведет к богу…

Зося склонна к вымыслу, к фантастической выдумке, она еще и не такое могла бы рассказать, будь Орест чуть постарше и не просился бы спать, вместо того чтоб слушать ее рассказы, которых она вдоволь наслушалась вечерами от лакировщика Ивана. А слышала она от него, что страшнее всех медведей на свете паны помещики и что газды собираются теперь по селам на сходы, чтобы вслед за императором прогнать с гор и помещиков вместе с медведями.

— Зося! — вдруг воскликнул малыш. Он даже подскочил на радостях, что первый увидел поезд, показавшийся из-за горы. — Идет, идет!

Какое-то время оба следят за поездом, как он, застилая белый склон Лысой горы черным дымом, катится вниз по снежной закраинке долины, потом оба припускают тропкой бегом к хате, чтобы там объявить, что из Загорья в Санок уже едет тато к дому.

Трудно узнать в изнуренной, бледной женщине, одетой в поношенное, когда-то модное синее пальто, жизнерадостную, пышущую румянцем панну, ходившую в паре со старшей сестрой этим имперским трактом в Саноцкую гимназию.

Эх, сколько воды утекло в Сане с той поры! Была молодость, она завидовала сестре Стефании, которую полюбил молодой учитель Юркович, было желание веселиться, нравиться людям, а осталось лишь преждевременная старость и такая разбитость в теле, что она едва передвигала ноги. Еще несколько дней, и Ванда уже не поднялась бы с холодного талергофского топчана, ее слабое, перетруженное сердце не откликнулось бы на счастливый крик товарища, вбежавшего в барак со словами: «Воля, товарищи! Австро-Венгрия распалась!» Ока нашла силы, чтобы собраться в дальний путь на родные Карпаты. Дорога выдалась нелегкая: с поезда на поезд, с пассажирского на товарный, пока не очутилась вместе с такими же путешественниками, как сама, в Саноке, на том самом перроне, где когда-то комендант Скалка пытался прельстить ее жандармской молодцеватостью.

В ее квартире в Саноке жила женщина, которая отдала ей письмо, полученное после ее ареста. Ванда распечатала конверт, узнала Михайлову руку. Письмо было очень давнее, посланное еще с фронта. За патриотическими фразами, писанными для жандармской цензуры, расшифровала истинный смысл письма. Михайло писал про свою любовь, что греет его в самые тяжелые минуты фронтовых будней, сообщал новости, приходящие с русской стороны. «Вчера мы сходились на нейтральной полосе, между нашими и их окопами. Обменивались кое-чем. Наши солдаты за австрийский. табак принесли хлеба. Впервые за целый год фронтовых мытарств я наелся. А в хлебе нашли русские революционные листовки. Это было не меньшим подарком для нас, чем хлеб. Зато другое солдатское братание кончилось трагически: наш обер-лейтенант сам лег за пулемет и скосил нескольких солдат…» Ванда спрятала письмо в потертую кожаную сумочку и с этим единственным имуществом направилась в Ольховцы — там у Юрковичей жил Орест. Она заметила его издалека, вернее, догадалась, что это ее толстенький бутуз, которого вела за ручку девочка. Сильно забилось сердце, когда прибавила шагу, чтобы пересечь дорогу маленькой паре. Как мечтала она об этой встрече в жандармской камере и за колючей проволокой концлагеря, не дано было только знать, что произойдет она именно так. Перед хатой Юрковичей, где тропка потянулась в гору, встретила детишек. В теплой курточке, в полосатом платке поверх белой шапочки, мальчик походил на волшебного Катигорошка из сказки… Она наклонилась к нему, встретилась с изумленным взглядом темных больших глаз и тут же невольно сравнила их с глазами Михайла.

— Ты Орест? — спросила.

Малыш с любопытством глядел на нее.

— Да, он Орест, — ответила за него Зося. — А вы, тетя, кто будете?

У Ванды пересохло в горле, едва проговорила: «А я Орестова мама» — и подхватила сына на руки, прижала к груди, поцеловала в щечку. Малыш напрягся, стараясь вырваться из ее объятий, заплакал, приговаривая:

— Нет, ты не мама, ты не мама…

Ванда, не отпуская, несла его вверх по тропке, всю дорогу обнимая и целуя в щеки и в мокрые от слез глаза.

— Ты мой родненький мальчик, мой сынок, — шептала ему. — Вот вернется к нам папа, и мы заживем втроем…

В хате Ванду насилу узнали. Исхудала, посерела, с темными кругами под глазами, с белой прядкой волос над левым виском…

— Боже, что они с вами сделали, — заплакала Катерина. — Вам такой и на люди нельзя показаться.

— Поправлюсь, тетя Катерина. Благодарить вас хочу за ваше доброе сердце. Что Орест за своего ребенка жил у вас. Видите, щеки, как пампушки подрумяненные.

Ванда снова подхватила сынишку на руки, и опять все повторилось: Орест стал сопротивляться, потянулся к Катерине и, пожалуй, выскользнул бы из ее рук, если б она не запела колыбельную, которую не раз напевала ему дома до ареста:

Люляй же мі, люляй,
Мое миле дитя,
Во я тобі піду
До яру по квіття.

Мальчик стих, перестал реветь, серьезными глазами посмотрел на Ванду, следя за ее лицом, за губами, с которых слетали слова песни, за ее глазами, в которых дрожали слезы.

До яру по квіття,
До лісу по гриби,
Спи сой, Оресточку,
Покля не знаш біди.

Как бывало в те давние часы, мальчик молча склонился головкой к ней на плечо, закрыл глазенки, а это значило, что он уже успокоился, что ему хорошо и у этой мамы.

Покля не знаш біди,
Закля не знаш горя,
Усни же мі, усни,
Ти мале пахоля.

Орест поднял головку, заглянул в Вандины блестевшие от слез глаза. Что-то словно бы вспомнил. Первый проблеск памяти. Первое облачко мысли. Откуда-то из дальнего далека окликнул этот голос, вызвав в детском сознании первые смутные пока еще контуры той далекой мамы. Та мама тихонечко- легонечко стлала ему под голову свою сладкую песенку. Совсем как эта…

Он улыбнулся Ванде, потянулся ручонками, чтоб обнять, и тут же вспомнил про ту, что стояла сбоку. Она хоть и не пела ему, однако была его, и Зосиной, и Петрусевой мамой. Орест обнял за шею Катерину, другой ручонкой обнял Ванду и, прижимаясь щеками к ним обеим, сказал, обращаясь к изумленной Зосе:

— Ага, а у меня уже две мамы есть!

4
152
{"b":"621278","o":1}