В январе 1898 года Лев направлялся с пакетом нелегальных материалов к Швиговскому; их арестовали вместе. В общей сложности было арестовано около двухсот человек. Суда не было; все было решено полицейским начальством.
Пребывание в тюрьме раз и навсегда разрешило всякие сомнения относительно будущей карьеры Льва: не математика и не инженерное дело, а — революция.
В тюремном заключении он не видел ничего унизительного. Напротив, ощущение близости к истории, уже посетившее его во времена увлечения народничеством, теперь усилилось: он прошел главный обряд посвящения. Разве можно было стать участником движения, не побывав в тюрьме?! Он получил пропуск в бессмертие.
Родители имели на этот счет иное мнение и упорно держались его вплоть до того момента, когда — несколькими годами позже — их сын стал знаменитым революционером и они утратили всякую надежду увидеть его уважаемым членом общества. А для него они стали с того времени просто источником средств к существованию. Лев, с его странной отчужденностью или равнодушием ко всем, кто не был непосредственно связан с ним общим Делом, вообще не думал о них. Долгие годы, преследуемый нуждой, он попросту позволял им снабжать себя тем, что ему было необходимо — деньгами, одеждой, бельем, — ни на йоту не меняя своего к ним отношения.
В николаевской тюрьме Лев провел несколько недель. Затем его перевели в Херсон. Здесь его поместили в одиночку. Он провел в ней три ужасных месяца. Не давали ни мыла, ни воды для мытья, ни смены белья; блохи кусали нещадно; кусок хлеба и жалкая похлебка составляли весь дневной рацион. Еще более угнетало его отсутствие книг и письменных принадлежностей. Наконец его перевели из примитивной херсонской тюрьмы в великолепную тюрьму в Одессе, построенную «по последнему слову техники».
Хотя в Одессе его тоже держали в одиночке, здесь у него появилось большое общество. Заключенные постоянно перестукивались с помощью традиционного шифра. В здешней тюрьме царские власти соблюдали права политических: ко Льву относились вполне гуманно и позволили пользоваться тюремной библиотекой.
Здесь, в одесской одиночке, Лев пережил минуту озарения — он окончательно уверовал в марксизм. По тюремному «телеграфу» он сообщил об этом одному из братьев Александры, тот передал Зиву, тот — Швиговскому. Швиговский рассердился; Александра, услышав новость, пришла в восторг.
В этой революционной среде приход к марксизму был равносилен религиозному обращению. Быть марксистом означало вести определенный образ жизни: читать, изучать и обсуждать определенные книги и не читать, не изучать, не обсуждать другие; дружить с одними людьми и не дружить с другими и, сверх всего, придерживаться определенного мировоззрения, занимать определенную позицию. Быть марксистом в среде, где каждый придерживался той или иной политической ориентации, было равносильно принадлежности к определенной секте, определенному кругу лиц, за пределами которого находилась всякая «мелкобуржуазная филистерская шушера».
Обращение имело свои неизбежные последствия: Лев изменился настолько радикально, что стал таким же фанатичным марксистом, каким был прежде фанатичным народником.
Ольга и Спенстеры передали ему несколько основополагающих книг; он прочел знаменитую работу Плеханова «О развитии монистического взгляда на историю», несколько эссе по историческому материализму пера итальянского марксиста Лабриола и дарвиновские «Происхождение видов» и «Автобиографию». Дарвин произвел на него такое же неизгладимое впечатление, как когда-то на Маркса.
В образцовой одесской тюрьме Лев впервые занялся оригинальным сочинительством. В его теоретическом невежестве Лабриола показался ему блестящим мыслителем; он решил заняться вопросом о масонах, чтобы на этом углубить свои представления об историческом материализме.
Он начал с истории масонов и заполнил добрую тысячу листков тем микроскопическим почерком, который в подполье использовали для записи важных сообщений. Закончив очередной раздел, он снова переписывал его — на этот раз на листочках тонкой бумаги — и передавал другим заключенным, оставляя в спичечном коробке в уборной, куда заключенных выводили по одному в порядке строгой очередности. (Оригиналы этих записей, увезенные им позднее в ссылку, к его сожалению, там и пропали.)
Здесь небезынтересно будет опять привести мнение Зива о влиянии марксизма на формирование взглядов молодого Троцкого. Зив довольно скептически отзывался о глубине его познаний. Будучи убежден в научности марксизма, Зив полагал, что бесстрастный марксистский анализ социально-экономических сил, движущих общество в том или ином направлении, был совершенно чужд характеру Троцкого, поглощенного не столько размышлениями о социальной эволюции, сколько мыслями о своей роли в данной исторической ситуации. Теперь, познакомившись с рукописью, Зив был поражен отточенностью марксистской фразеологии молодого Бронштейна: когда он успел так начитаться? Откуда у него это все? На самом деле — ниоткуда: он просто впитал это из воздуха, и сразу, без перехода, пришел к марксистской зрелости.
Зив дает любопытное описание восемнадцатилетнего Бронштейна.
Он говорит, что главной целью его жизни было попросту всегда и во всем быть первым; все прочие стороны его характера были не более чем орудиями для достижения этой цели. Но поскольку он полностью принял идею революции, то не видел противоречия между Делом и своим «Я»: все, что могло послужить Делу, служило одновременно утверждению его «Я».
Вот почему его родители были так же чужды ему, как миллионы прочих буржуа и нереволюционеров. Для пользы Дела их можно было эксплуатировать как угодно. Позже, когда он уже приобрел известную материальную независимость, его дочери от первого брака все равно продолжали жить с его родителями. Это освобождало Троцкого от семейных тягот, — и он мог полностью посвятить себя Делу.
Зив считал, что Бронштейн страдает гипертрофированным самомнением, болезненным тщеславием, которое отражает его беспредельный эгоцентризм. Он отметил также крайнюю экстравагантность его речи и поведения и склонность к определенной педантичности («логике», как он ее определял), выражавшейся в его изящном аккуратном почерке.
Со Львом иногда случались обмороки. Позднее это стало широко известно; иногда он терял сознание во время публичных выступлений. Знакомые объясняли это сердечным заболеванием, хотя на внешний взгляд Бронштейн выглядел исключительно здоровым молодым человеком и силы его казались неисчерпаемыми.
Его вторая жена рассказывала, что «накануне ответственных выступлений его нервное напряжение зачастую давало себя знать в виде физических недомоганий».
Лев Дейч, известный революционер и один из основателей группы «Освобождение труда», который позже покровительствовал молодому Бронштейну, рассказывал Зиву, с которым много лет спустя познакомился в Нью-Йорке, что обмороки Бронштейна имеют эпилептический характер. Зив, будучи врачом, выражает свое согласие с этим диагнозом.
Однако сам Троцкий отрицает это объяснение. «Я унаследовал от матери предрасположение к обморокам в случае сильной боли или недомогания».
Лев оставался в одесской тюрьме до ноября 1899 года. Затем ему сообщили приговор — четыре года ссылки в Восточной Сибири. Такой же срок получили братья Соколовские и Александра; Зив получил три года.
Узники были отправлены в пересыльную тюрьму в Москву, откуда им предстояло направиться к месту ссылки, как только их наберется достаточно, чтобы снарядить специальный конвой.
Однообразие одиночного заключения сменилось суматошной подготовкой к предстоящему отъезду. По царским законам жены и невесты пользовались особыми льготами при посещениях; было поэтому вполне естественно, что перед отъездом многие женились — всерьез или фиктивно.
Бронштейн сделал предложение Александре. Церемония была проведена раввином там же, в Московской тюрьме.
В мае 1900 года, после двух лет заключения, Лев и Александра направились по этапу в Сибирь — через Иркутск, затем на арестантских баржах вниз по реке Лене до селения Усть-Кут, насчитывавшего меньше сотни дворов.