На допросе в жандармском отделении я дала, конечно, только самые скудные показания о самой себе, о своих родных и т. д., а на вопрос о том, признаю ли я себя виновной по 102 ст. и в принадлежности к РСДРП, я ответила, что на этот вопрос предпочитаю ответить на суде.
После этого меня отвезли в тифлисскую губернскую тюрьму, но посадили не с политическими, а с уголовными. На другой день товарищи подняли скандал и требовали моего перевода к политическим. Явился начальник тюрьмы. Спросив, не досаждают ли мне уголовные, он повел меня в маленькую камеру, служившую амбулаторией, и сказал, что это единственная возможность поместить меня отдельно от уголовных. Я поняла, что тут я буду совершенно изолирована от товарищей, и заявила, что я предпочитаю не лишать арестантов их амбулатории и остаюсь в общей камере, но прошу дать мне в камеру книги из моего багажа, которые были пропущены петербургским жандармским управлением. Эта просьба была удовлетворена. Вся суть была, конечно, в том, чтобы изолировать меня от товарищей, но это администрации не удалось. Я узнала, во-первых, кто сидит, а, во-вторых, в чем суть обвинения. Изоляция имела большее значение для товарищей, чем для меня, так как я показаний не давала. Через два с половиной месяца, однако, я сообщила своему брату об условиях заключения и была переведена под давлением из Питера в общую камеру, где застала по моему процессу Веру Швейцер, Марию Вохмину, Арменуи Оввян. Здесь же были сестры Тер-Петросян — Джаваир и Арусяк — по делу побега их брата Камо[20] из Михайловской больницы.
Сидя в тюрьме, я попыталась оформить свой опыт преподавания истории (в школе Общества учительниц в Тифлисе в 1907–1912 гг.) и написала учебник по истории первобытного человека. Вспоминаю, что начальник тюрьмы Рынкевич очень гордился тем, что у него в тюрьме сидит женщина, которая пишет учебник. Он рассказывал об этом позднее, когда был начальником тюрьмы в Варшаве. Будучи начальником тифлисской губернской тюрьмы, Рынкевич устроил мастерские для уголовных, так как считал, что бездеятельность разлагает человека и губит его в тюрьме.
Учебник я написала до конца и переслала рукопись своим родителям в Петербург. По моей просьбе они переслали ее в издательство «Задруга» в Москву, а оттуда пришел ответ, что она не годится для печати[21].
Крупным событием в нашей тюремной жизни было известие о неудавшемся нападении на денежную почту на Коджорском шоссе (в сентябре 1912 г.). Нападение совершили боевики под руководством Камо. В январе 1913 г. Камо был арестован и посажен в Метехский замок, а затем приговорен к смертной казни.
13 февраля 1913 г. исполнялось 300-летие царствования Романовых и ожидалась амнистия. В этот день нас, всех женщин, собрали во дворе и стали нам читать манифест. Мы не обращали никакого внимания на все статьи манифеста, а ждали только одного: распространяется ли амнистия на приговоренных к смертной казни, всех нас очень волновала судьба Камо. Оказалось, что смертная казнь заменяется вечной каторгой. Мы радостно вздохнули.
Наш суд был назначен на 1 мая 1913 г., но перенесен, так как, по словам защитников, судебная палата боялась, что мы устроим 1 мая демонстрацию в зале заседания. 2 мая 1913 г. состоялось первое заседание Тифлисской судебной палаты по делу Стасовой, Спандаряна, Швейцер, Оввян, Вохминой, Хачатуряна, Нерсесяна. Палата вынесла приговор: всем (кроме Нерсесяна) — ссылка на поселение с лишением всех прав состояния.
Положение мое перед судом было очень тяжелое. С одной стороны, согласно общей линии и по решениям партии, я считала необходимым держаться строго партийной линии поведения, т. е. заявить о том, что я социал-демократка, и заключительное слово использовать для принципиальной речи. Но, с другой стороны, я этим несомненно ухудшала положение всех остальных товарищей. Так как дело называлось «Процесс Стасовой и других», то я стояла во главе его, первая подвергалась допросам и, таким образом, как бы диктовала поведение остальным. Против меня были вполне конкретные улики: моя переписка с ЦК, мое письмо Вере Швейцер, найденное у нее в корзине для бумаг. В нем я сообщала о своем приезде и о дальнейшем маршруте. Письмо было за моей подписью (псевдонимом) — Зельма. Против Сурена Спандаряна выдвигалось обвинение в авторстве одного листка, рукопись которого была найдена в вещах Вохминой и который был написан И. В. Сталиным. Но следствием и экспертами было признано, что рукопись написана Спандаряном. По обычаям Тифлисской судебной палаты нельзя было женщине присудить больше, чем мужчинам, и, следовательно, ухудшая свое положение, я ухудшала положение всех мужчин.
Пришлось поэтому согласиться на полное неучастие в суде с отрицанием своей виновности по первому вопросу, но с признанием себя социал-демократкой. Моему защитнику Михаилу Вильямовичу Беренштаму предоставлялось право говорить о том, что с точки зрения закона (юридически) преступление не имеет состава. Речь М. В. Беренштама была очень умно и дельно построена, и так как предварительно я отняла у него все возможности говорить о нашей деятельности с политической точки зрения, мне не пришлось его останавливать и отказываться от его защиты.
Как потом мы узнали, голоса судей разделились: коронные судьи были за каторгу мне, сословные представители — за поселение; решил голос председателя, который пожалел моего отца. «У такого благородного отца, — сказал он, — такая мерзавка дочь! Дадим ей поселение».
Один из судей написал протест и настаивал на каторге для меня. Адвокаты смеялись, говоря, что, должно быть, в свое время я ему отказала на каком-нибудь балу в кадрили или в мазурке. Я его действительно знала. Он был однокашником моего брата Андрея, учившегося на юридическом факультете Училища правоведения.
А. Оввян подавала кассацию, так как она была к делу не причастна и к партии еще в то время не принадлежала, но кассация была оставлена без последствий.
В августе Спандарян, Швейцер, Хачатурян и Вохмина пошли на поселение, а я осталась еще в губернской тюрьме, так как приговор суда обо мне, как о дворянке, должен был быть утвержден царем.
В сентябре состоялась конфирмация (утверждение) моего приговора. Зная, что Арменуи Оввян очень невыдержанный человек, я просила через товарищей, приходивших ко мне на свидания, чтобы меня отправили вместе с нею. Из тех же соображений я попросила, чтобы мне достали книжечку, где излагались все требования, которым должен был подчиняться следующий по этапу арестант, а также те обязанности, которые возлагались на сопровождающих этап солдат.
Сибирская ссылка
Из Тифлиса мы с Оввян 25 ноября двинулись в путь по этапу через Баку, Ростов, Козлов (Мичуринск), Ряжск, Самару (Куйбышев) и Челябинск в Красноярск. Отсюда наш этап отправили в Канск. Местом ссылки мне было назначено село Рыбное, Канского уезда, Енисейской губернии.
По дороге мне часто приходилось спорить с сопровождающими солдатами, когда они хотели сократить паек — те 15 или 10 копеек, которые нам полагались на покупку хлеба или чего-либо другого на станции. Потом один из моих спутников, ехавший до Самары в другом вагоне, рассказывал:
— К нам в вагон пришел ваш конвоир и сказал нашему старшему: «Ну, и бабу же я конвоирую: она все законы знает, и прямо так и сыплет, так и сыплет: параграф такой-то, пункт такой-то!».
От Самары мы уже ехали в одном вагоне со многими политическими. Был среди них Вениамин Михайлович Свердлов (брат Якова Михайловича). Его в пути все называли «лордом», так как он перед тем побывал в Англии и носил какой-то плащ. Был в числе политических Михаил Дмитриевич Кретов (Н. И. Коростылев).
Добрались мы до Красноярска и здесь просидели в пересыльной тюрьме недели две или три. Ежедневно мы по очереди выносили парашу и приносили воду в бак. В Красноярск родные прислали мне полный комплект одежды и зимнее пальто взамен арестантского халата и тулупа. Среди уголовных прошел слух о том, что я какая-то важная особа, и товарищи политические из верхней камеры (они помещались во втором этаже, а мы — в нижнем), приходя поговорить через дверь на внутренней лестнице, смеясь говорили, что вот, мол, парашу выносит «баронесса».