“Я подал знак, и мои бойцы положили эту козу на скамейку и так раскрасили ей спину кнутом, что на ней не осталось ни одной белой полоски”.
О худшем он, естественно, умалчивал. Очень характерный психологический ход - для зверской расправы нужно мысленно превратить человека в “козу”. Ну, а переселяемые народы, те были в глазах насильников, верно, хуже баранов. Подумать только: паровоза не видели, - разве это люди?!
Свободная на словах Америка на деле тоже не ушла от общей исторической планиды: “20 февраля 1942 года президент Рузвельт издал приказ, предоставлявший военному командованию право выселять из военных зон всех, кого оно найдёт нужным, будь то иностранцы или американские граждане. Было признано необходимым провести массовое выселение, как японских подданных, так и американцев японского происхождения, и эта мера была проведена во всех районах западного побережья США”.
Глава 46
Что такое история?
Стандартное приветствие, и видимость заинтересованности в другом: “как дела?”, “как живёшь?” И стандартные ответы, оскорбляющие возможную глубину отношений: “нормально; помаленьку; да вроде неплохо; тьфу, тьфу, чтоб не сглазить; ничего, так себе; отлично”. И улыбка: щедрая, от любви к себе, или виноватая, от стыда за себя. На этом всё. Кто из нас хочет идти дальше при случайной встрече с людьми, с которыми ты уже или ещё не связан тесно по жизни? Неловко. А вольная или невольная взаимная оценка личных эволюций после того, как пути разошлись, будит комплексы, рождает тревогу.
Пустое это обнюхивание раздражало Илью: он тяготился им. Зачем эти расспросы не всерьез? Они только подчёркивают разобщённость и заставляют переживать снова и снова этот разрыв между подлинным “Я” и колпаком, который общество напяливает на твою голову. Носить бы что-нибудь вроде жёлтой звезды, чтобы сразу было видно: сей не от мира сего, чумной, - обходили бы стороной.
Противно было, когда его брали в тиски стандартных ожиданий, но, пожалуй, хуже было, когда люди проникали в возвышенность Ильи и чего-то ждали от этой его возвышенности (не от него самого!).
Иной раз спрашивали пытливо, - кто, заглядывая в глаза, а кто, отводя свои: ну скажи, вот, как ты живёшь, чем занимаешься? - чувствуя и догадываясь, что за уловимо нездешней внешностью Ильи прячется какая-то притягательная и, вместе, тревожная тайна. Тревожная от страха перед фактом, что есть-таки люди, своим существованием опровергающие убеждение в том, что “все - такие!” - как я, и я - такой, как все, не хуже. И притягательная, от призрачной, но тянущей возможности что-то изменить в своей жизни, открыть какую-то иную перспективу.
В последнем случае Илья затруднялся ответом. Чем занимаюсь? В том-то и дело, что ничем. Если бы можно было им объяснить, разве бы так они спрашивали? Публичных подвигов не совершаю. Разве что иной раз упорствую в мелочах, которыми все так легко жертвуют. Но видимое обманчиво. Истинная жизнь невидима, как невидим и тот Илья (и не Илья уже вовсе!), который в своих отношениях выходит за пределы посюстороннего, имеющего вес, в сферу ценностей трансцендентных, невесомых и призрачных, которые то ли есть, то ли нет. Которые неотличимы от мысли. Мысль же бесплотна…
Как объяснить человеку с равнины, что ты живёшь на высокой горе, и что вся твоя жизнь была восхождением на эту гору? Ведь она, твоя гора Сумеру, невидима ему. Он думает, что можно расспросить о занятии этого непонятного человека, дающем такую живость в лице, и самому заняться тем же. Но нет. Илья никогда не в состоянии был объяснить непосвящённому, чем он занят. Как изъяснить эту неустанную работу, эту борьбу; невидимую жизнь в отношениях с невидимыми обитателями горных склонов и с Тем, кто ведёт тебя в гору?
*
В городском парке было хорошо, не жарко, несмотря на послеполуденный час; здешнее степное лето не вошло ещё в свою палящую силу, от которой больные деревья парка не могли по-настоящему защитить.
Илья с облегчением вошёл в неплотную сень. Беспокойное устремление, гнавшее вперёд ноги, отступило. Закончилось, достигнув цели, это непрерывное зудящее “не здесь! не здесь!”, провожавшее его, шедшего скорым шагом по нагретому солнцем и моторами городу. Шаг замедлился сам собою: здесь нашёлся центр, нижнее место в смысле Аристотелевой физики.
Взгляд Ильи, теперь уже расслабленный, не заострённый отрицанием окружающего, невольно задержался на столиках, выставленных на бетонном подиуме, застеленных белыми скатертями с вышитыми на них общепитовскими знамениями. Пообедать здесь, как бы погрузившись в прошедшие счастливые студенческие годы, было бы приятно. Он поднялся по ступенькам. Вот здесь, с краю, у барьера, на границе ангажированного и свободного пространств, будет лучше всего. Стул оказался мягким, обтянутым синтетической кожей цвета пенки от вишнёвого варенья. По сравнению с дешёвой и ободранной крашеной фанерой забегаловок, это было почти царской роскошью. Илья с удовольствием откинулся на мягкую спинку, которая ценой своей поддерживала не только стан его, но и человеческое достоинство. Меню на папиросной бумаге (увы!), было отпечатано под копирку на машинке, неразборчиво. Впрочем, меню в виде шикарного адреса, на бумаге с золотым обрезом, какое подают в “Праге”, перегрузило бы скромное счастье Ильи.
Он скользил взглядом по списку: фирменное блюдо - мимо, свиная отбивная - мимо; бефстроганов - это, пожалуй, подойдёт, недорого. Подойдёт ли официантка? Которая из них моя? Взгляд Ильи, следящего за беготней прислуги, устойчиво удерживался на уровне тугих попок, обтянутых синими форменными юбками.
За соседним столиком обедала компания пожилых, очевидно близко знавших друг друга людей: трое мужчин и женщина. Из мужчин двое были в штатском платьи, и один - в армейской форме. Илья определил его, как отставника, продолжающего носить форму. Они перебрасывались репликами, понимающе кивали головами. Говорили что-то о войне. Несколько слов, донёсшихся до Ильи, сказанных “отставником”, заставили Илью прислушиваться. В обществе, правда, это считается неприличным - прислушиваться к чужому разговору, но разве у нас было общество? Илья услышал:
- Настоящая история этой войны ещё не написана, и правда о ней ещё нескоро выйдет наружу. Кончилась-то война при Ёське, и все, хочешь не хочешь, принимали трактовку событий, одобренную Хозяином. Так и пошло, из книги в книгу. А после и очевидцы так переродились - под влиянием ветеранства своего, - что уже и не вспоминают ничего, кроме того, что сами о себе в учебнике прочитали….
Это верно, - думал Илья, - слишком многие уже не хотят правды, солгавши однажды. Внутреннему взору Ильи явилась Вирсавия. Она любила правду. Лгать так и не научилась за всю жизнь, и потому, сами понимаете, что это была за жизнь. Задворки.
В её войне не было ничего героического. Но это был её бесценный опыт, её сокровище. Она хотела было поделиться им с ближними, но в редакции журнала, в которую она понесла свою рукопись, ей сказали, что в её повествовании о войне “мало патриотизма”, сиречь официозной лжи.
Бедная Вирсавия, она была христианка, и восприняла упрёк буквально: устыдилась себя, старалась поправить дело, как-то выпятить патриотические эпизоды, героизм наших парней и девушек, угнанных в Германию…, но ничего не выходило, голая правда перевешивала. Почему-то люди на практике не слишком любили свою родину. Хотя Вирсавия любила, и раскаивалась после в этой своей любви.
“Дура я была. Предлагали мне остаться в Западной зоне, и ребята наши говорили мне: оставайся, куда ты поедешь? Там тебя будут третировать, как предательницу. Но я дура была, патриотка, - рвалась домой, к маме, к брату. Казалось, вот, война окончилась, теперь всё будет хорошо, вернётся прежняя чудесная жизнь”
Но прежняя жизнь не могла воротиться. Прежде всего потому, что не было уже прежней Вирсавии, и не было старого дома, разбомбленного немцами. Оказалось, что соприкосновение с Европой, даже в варианте немецкого рабства и американского санатория для перемещенных лиц, размещенного в старом католическом монастыре, безнадёжно портит советского патриота, как в глазах власть предержащих, так и объективно, в плане безнадёжного слома того чудного “органчика” в голове, который позволял счастливо жить в голодном сталинском раю. У неё открылись глаза на то, к чему были слепы раньше. Найдя в Родине, по возвращении, не мать, а злую мачеху, она не могла стерпеть и стала разоблачать её в глазах тех, кто ещё оставался слеп и почитал её за мать. В итоге её записали в сумасшедшие и поставили на учёт в психдиспансере. И в самом деле: не любить такую щедрую родину?! Ясно, что ты болен.