Литмир - Электронная Библиотека

Герой наш сильно страдал от этого оскорбления, но стра­дал молча, - не считая возможным заявить своё досто­инство в мире, где он по слишком многим внешним показа­телям сознавал себя ничтожным, бессильным и зависимым. Временами он чувствовал себя как большой взрослый чело­век, запертый в футляр, наружно являвший собой маленькую человекоподобную куклу, сквозь глазницы которой, скор­чившись в три погибели, он испуганно смотрел в чуждую и непонятную жизнь, в которой для него не было законного места. В ней было место только для ни­чтожной куклы, в оболочку которой он был наглухо замуро­ван силой злого волшебства. Подлинная же личность его просто не смела себя обнаружить, боясь быть непонятой, оплёванной и даже убитой. Я примерно опишу его чувства, если скажу, что он испытывал подобное тому, что ощущал славный Гулливер, похищенный обезьяной во время его пребывания в стране великанов.

Обращаясь с ним в соответствии с этикеткой, наклеенной на кукле, как с существом, которому недоступна большая часть из того, что волновало их самих, взрослые часто ставили его в очень неловкое положение. Так случилось, к примеру, ко­гда Никита впервые оказался в детском саду, в котором не было никакого сада, но зато была застеклённая веранда, вы­ходившая на тесный и голый мощёный двор. Вдоль стены, на веранде красовался ряд эмалированных белых горшков с нанесённы­ми на них красной половой эмалью иероглифами и накры­тых крышками. Когда наступал час туалета, нянечка сдёрги­вала с детей штанишки, и обнажённые от пояса дети чинно рассаживались по горшкам, - кому какой достанется, - и ту­жились на них положенное время с крышками в руках.

Впервые столкнувшись с этой процедурой, герой наш с ужасом обнаружил, что здесь нет отдельных “мужских горш­ков”; что мальчики и девочки сидят на горшках вперемеж­ку. Этот казённый горшковый промискуитет, лишавший Ни­киту пола, а вместе с полом и достоинства человека, был для него одной из тяжелейших нравственных пыток, к которой добавлялась ещё и пытка невозможности протеста или хотя бы жалобы, так как он не имел права на подобные не соответствующие возрасту пережи­вания.

В момент принудительного обнажения срамных уд к нему на миг вернулось то изначально знакомое мучительное чув­ство унижения, бессилия и обречённости, которое ему при­шлось испытать, когда палач сорвал с него одежду перед казнью… Теперь, в настоящем, он сидел с отрубленной голо­вой и полными слёз глазами, прикрывая эмалированной крышкой горшка свои обнажённые гениталии. Возможно, именно на этом горшке родилась его кривая страдальческая улыбка.

Мы не знаем, что испытывал наш герой в женском разря­де бани, куда по неразумию водила его мать, но сам факт полного стирания из памяти Никиты всего, что он там видел, говорит за себя. Чем, как не абсолютным табуированием со­ответствующих переживаний, можем мы объяснить это?

Глава 2

Новый Гулливер. Левое и Правое.

Никита страдал, утверждает автор, и, по недостатку пыт­ливости у читателя, сам задаётся вопросом: о котором Ники­те речь? Ведь там, где невооружённым глазом виден был лишь один Никита, на самом деле стояло два. Их можно бы­ло счесть близнецами (они родились вместе) хотя и сильно различающимися по душевному складу. Сам Никита (я говорю о Никите видимом справа, если смотреть вслед) тоже не видел своего брата, с которым срос­ся ещё в утробе матери, но он его знал, ощущал и, может быть, более чем любил, так как считал его частью самого се­бя. Не видел же он его потому, что отчасти страдал врож­дённым дефектом зрения, при котором игнорируется левое поле, а также потому, что его не видели взрослые, и ещё по­тому, что зеркала в этой заколдованной земле были устрое­ны так, что в них отражалась только правая половина мира, разрезанного точно по осевой линии: на месте же левой зия­ла пустота, которую мозг естественно восполнял симметрич­ным изображением видимой правой стороны, так что равно­весие мира для восприятия сохранялось.

И без того непростые отношения братьев осложнялись тем, что Никита правый, который доминировал в паре в силу преимущества быть видимым, из своего ещё очень неболь­шого жизненного опыта знал, что Никиту левого следует прятать. Как он прятал его, когда во время “тихого часа” в детском саду старательно притворялся спящим, складывая руки лодочкой и подкладывая их “под щёчку”, согласно ко­манде нянечки, - хотя никогда не спал таким образом дома и не знал, в точности, что означал возглас: “ручки под щёчку!”. Поступая здесь так, как это делали другие, лучше осведом­лённые, чем он, Никита правый тщательно прикрывал вовсю бодрствовавшего Никиту левого, тайком предоставляя ему, - в дополнение к ушам, - один полу-зажмуренный глаз.

Имея один глаз на двоих, он, впрочем, мог уступить Ни­ките левому только одну его половину, через которую тот впивал в себя окружающий мир форм, - другую же половину Никита правый использовал сам, чтобы осторожно следить за бесшумными передвижениями нянечки, искусно притво­ряясь спящим и знающим, что такое есть “ручки под щёчку”, когда она невзначай приближалась.

В эти часы вынужденной неподвижности вспоминались ему минуты обеда, когда все сидели за столами с ложками в руках, широко раскрыв рты, словно стая птенцов, ждущих родителей, улетевших за кормом. Но вместо желанных ла­комств, медсестра в белом халате, проходя меж столами, вливала в разверстые клювы по столовой ложке отврати­тельного рыбьего жира, который Никита правый принимал не без доли разумности, так как уже знаком был с поражаю­щим зрелищем рахита у детей.

Когда роковая ложка приближалась, каждый невольно жмурил глаза, вываливал язык, и, в следующую секунду ли­хорадочно заедал этот предписанный Минздравом бальзам красным, дымящимся борщом.

Вспоминались ему также и дежурные - ладные, красивые дети, разносившие по столам тарелки и хлеб, - им он молча завидовал, потому что были они такие цельные; без следа унизительного раздвоения, испытываемого им самим. Они были прикосновенны к миру взрослых, откуда исходила власть, понуждавшая его делать то, к чему он не чувствовал никакого влечения. Его самого, отчего-то, никогда не назна­чали дежурным, что воспринималось им как знак отвержен­ности и увязывалось с ненавистными рейтузами и чем-то ещё, неясным, внутри него.

Интенсивное переживание, порождаемое этими воспоми­наниями, а также напряжение притворства, привели на этот раз к тому, что Никита левый стал выражать настойчивое желание помочиться, которое к ужасу Никиты правого росло с каждой минутой. Попроситься у нянечки означало обна­ружить, что он не спит, и, хуже того, обнаружить, что он, бесплотный возвышенный дух, имеет такие низменные жела­ния, да ещё и внеурочно… Попроситься означало признать своё рабство, свою зависимость и неполноценность, - разве дома он просился, когда ему было нужно? Терпеть - то был единственный возможный выход. И Никита терпел, сколько хватало сил…

На исходе дня он вышел с матерью из дверей дома стра­даний на главную городскую площадь, на площадь Сталина. На необъятном асфальтовом поле не видно было ни одного голубя. Разгуливать по центральной площади голуби могли позволить себе только в Москве, - и это было признаком высшей цивилизации. Здесь ведь не гуляли по площади кра­сивые, добрые люди, которые кормили бы голубей из рук в лучах солнца. Нет, здесь жили грубые люди, которые ло­вили бы голубей под тучами, сажали в клетки, поедали их или продавали. Над площадью с гип­совым памятником суровому вождю неприлично возвыша­лась стоявшая на пригорке церковь; вокруг церкви шумел базар. Сплошной ряд нищих, сидевших по периметру церковного строения, отде­лял святое пространство от базарных рядов. На этот-то ба­зар, наша троица, один из причастников которой был неви­дим, как Святой дух, и направила свои стопы.

Никита держался за руку матери и искоса поглядывал на сумку, сквозь чёртову кожу которой он явственно видел об­личающие его ущербность мокрые сиреневые рейтузы. Он находился в состоянии испуганного ожидания укола, удара ниже пояса; и это ожидание соединялось в душе его с упреж­дающей и гасящей удар птенцовой доверчивостью. К облегчению, мать ни словом не упомянула о его позоре, и постепенно, ос­торожно уверившись в том, что мать не начнёт разговора, он позволил себе забыть о позорном факте на неопределенно долгое вре­мя, но не навсегда.

3
{"b":"621055","o":1}