Внешние предметы, столь мало ещё изученные, - вот что притягивало его внимание и служило превосходным лекарством от всякого горя. Мощёная улица города, построенного как бы впрок, в расчёте на грядущую индустриальную жизнь, была почти пуста. Автомобиль был ещё редкостью, и чаще можно было встретить подводу или арбу, запряжённую мулом, а то и верблюдом, которые странно смотрелись на асфальте. Арба и мулы хотя и были по-своему интересны, но это было прошлое, дикое и неразвитое, которое обязано было уйти и уступить место новому и современному, сиречь механизированному; это была деревня, обязанная уступить место Городу; и символом Города на улице был для Никиты, разумеется, автомобиль.
Вон, солдаты выгружают из короткорылой трёхтонки какие-то пакеты. А вот едет сам могучий десятитонный “Медведь”, наполняя улицу рычанием и сизыми клубами удивительно вкусного дыма, который бы так и вдыхал… Когда этот десятитонный МАЗ с длиннючим кузовом поравнялся, настигая, с нашей Троицей, Никита левый вдруг совершенно бесстрастно и немотно констатировал для себя, что зелёный длинноносый медведь сейчас врежется в стоящую поперёк, на пересечении улиц, такую же зелёную трёхтонку с солдатом в кузове. И Никита правый, со страхом и восторгом от того, что стал свидетелем такого необычайного события, увидел через несколько секунд, как МАЗ сокрушил своим заострённым к концу рылом деревянный борт трёхтонки. Солдат, стоявший у борта с пакетом в руках, согнулся и упал вперёд… Мгновенно сбежался невесть откуда взявшийся народ, закрывший своими спинами и торсами от малого ростом Никиты дальнейшие события. А мать, между тем, - благоразумно не любопытная, - потянула его в боковую улицу, вдоль сточной канавы, с перекинутыми чрез неё кое-где железными мостками, с чёрной струящейся жижей, омывающей битые бутылки и ржавые прутья, за которые цеплялась и вытягивалась хвостом особая канавенная паутина из разного хлама, похожая на водоросли, только угольно чёрного цвета. Канава источала зловоние, но этот запах был приятен Никите. Здесь, на свободе, для него ещё не было плохих запахов: он был подобен собаке, выбежавшей на прогулку из долгого заточения в квартире: он ещё только открывал мир, и мир был чудесен всюду, где не ступала нога казённого и чужого взрослого, преображавшего этот мир в учреждение, с его страхом и утомительной дисциплиной.
Глава 3
Страх.
И мир открывался ему, и он впитывал всю многообразную вещность мира всеми своими чувствами. Телесная душа его жадно поглощала впечатления чувств, пребывая в радостном возбуждении роста. Она видела, и слышала, и чуяла, и осязала вещи и животных, и людей, и растения, в их чувственно очевидных отношениях: так, как сами вещи, и звери, и люди глосно трактовали себя, без усилий с его стороны; и всю, не различаемую в подробностях “раму бытия”.
Но помимо телесной души жила в нём (или, может быть, только посещала его?) и другая, небесная и, похоже, бессмертная душа. Эта душа знала мир. Она не знала всех подробностей той формы, в которую он теперь отлился, но она знала мир по существу: интегрально чувствовала его состояние. У неё были свои глаза и уши, которые видели и слышали совсем не то, что обычные уши из крови и плоти. (Последние, по справедливому мнению учёных людей, есть не более чем тонкие приборы, которые достаточно искусный мастер мог бы сделать и даже превзойти их. Мы целиком согласны с этим мнением и призываем к тому же читателя.)
От виденного и слышанного небесная душа страдала, и страдала пассивно, так как все органы волеизъявления Никиты были захвачены миром объектов. Эти непосредственно неощутимые страдания как-то сообщались телесной душе, и сообщаемое возбуждало в ней страх.
Что такое видела эта пришелица из неведомых бездн времени за чарующей и возбуждающей неутолимое любопытство картиной Вселенной, открывающейся телесному взору? Что такое слышала она в разговорах взрослых, когда Никита, будто не прислушиваясь, возил по щелеватому некрашеному полу общего коридора, наполненного керосиновым чадом (вовсе не противным, но домашним и родным) свой жестяной грузовичок, стоивший десять рублей и выкрашенный в ту же зеленую краску, что и настоящие грузовики? Что смущало её в творимой на экране кино жизни, которая приводила всех в восторг, исторгала выкрики, слёзы и смех из сердец плохо одетых, но полных энтузиазма зрителей? Что это, наконец, за проникновенное понимание мира, которое вдруг являло себя в выражении лица четырёхлетнего ребёнка, который ведь явно не мог ничего понимать? (И тому, что он действительно не понимал, мы могли бы получить совершенно ясные доказательства, если бы вскрыли его черепную коробку и проанализировали содержание мозга.) Никто из окружающих Никиту людей не смог бы ответить на эти вопросы. Но факт оставался фактом: Никита боялся мира, - хотя этому не было видно никаких причин, - и страх его был прирождённым.
В совсем ещё младенческом возрасте, когда он ничего ещё толком не видел, когда и эмоция-то не могла ещё иметь формы, так как лишена была нужной конкретности отношений с ближними для своей определённости, охватывала его какая-то изнутри идущая скорбь, и он горько плакал, не отвечая на утешения и ласки взрослых, и даже кричал ещё сильнее, будто чувствуя, что его хотят обмануть. Тогда взрослые начинали озабоченно; щупать его животик, заглядывать ему в ушки, измерять температуру, - словом, заниматься всякой, не идущей к делу чепухой.
Наконец, раздосадованная мать крепко шлёпала его, и тогда он успокаивался, как бы найдя в этом шлепке внешнее подтверждение того, что он неясно чувствовал в себе: будто ему только и нужно было удостовериться, что мир зол.
Став чуть постарше, Никита начал действительно бояться. Он боялся темноты, порождавшей неведомые образы. Молодые родители нередко оставляли его одного по вечерам, уходя на танцы или в кино. Последний вопрос, который задавала ему принаряженная, с сумочкой в руках и с иммортелькой на шляпке мать, звучал: тебе оставить свет, Никита?
- Да, оставь, в той комнате, - отвечал печально Никита, стоя в своей маленькой, железной кроватке и держась руками за её высокий борт.
“Ну вот, всё ясно! - может воскликнуть тут образованный читатель: родители оставляли ребёнка одного в пустой квартире, отсюда и страхи!”
Мы бы, пожалуй, и сами охотно согласились с ним, если бы не одно удивительное обстоятельство, мимо которого, как честные исследователи мы не имеем права проходить. Никита вовсе не возражал против ухода родителей, не цеплялся за них, не просил их остаться или взять с собой… Ничего этого не было. Маленький мальчик вовсе не видел в родителях спасения от своих страхов. Больше того, он боялся за родителей едва ли не больше, чем за себя, хотя родители, кажется, не давали к этому никаких поводов. Они никогда, ни видом, ни разговором, не выказывали чувства страха, хотя бояться в этой земле было чего. Напротив, то были уверенные в себе, пользующиеся социальным успехом молодые люди из нового, послевоенного советского среднего класса, с перспективой роста, с весьма хорошей по тем временам двухкомнатной квартирой в центре города: красивые, образованные, прошедшие горнило недавней войны… Отчего же Никита, когда вся семья возвращалась вечером с провинциального ритуального променада по главной улице, сидя на руках отца, где любой ребёнок ощущает себя в максимальной безопасности, боялся, что вот из-за следующего дерева на их пути вдруг выйдет человек с ножом и убьёт его родителей?
“Ну конечно, - скажете вы, - ребёнок наслушался разговоров вздорных женщин в коммунальном коридоре, насмотрелся взрослых фильмов, на которые таскали его легкомысленные родители, и вот результат!”
Всё это так. Но ведь, на руках у отца!? Почему он не думал, как все дети, что его папа самый сильный? Ведь он таскал на себе револьверную кобуру и медали отца, подражая ему. И что он, наконец, мог понимать из взрослых разговоров? Взрослые так и считали, что он не может ничего понимать, и потому мало стеснялись его присутствием. С годами все мы частично избавляемся от детских иллюзий, в том числе и от уверенности в родителях. Но не иметь этих иллюзий изначально? Это уже что-то невероятное. Однако, факт остаётся фактом. Приходится признать, что Никита от века знал правду мира. Бессмертная душа его видела зло, и её не могло обмануть никакое видимое благополучие, а телесная его душа этого зла боялась.