Илья, бывший невольным свидетелем этой тяжкой сцены, тихо отошёл от остеклённой двери родительской спальни и прошёл по коридору в свою комнату, где сел за стол и уткнулся в книгу, - читая глазами, но не душой
При всём его нынешнем моральном конструктивизме и ригоризме у него не возникло никакого позыва как-то вмешаться в происходившее между родителями. Он был очень далёк в ту минуту, чтобы осудить отца, хотя за всю долгую жизнь в семье он ни разу не видел, чтобы отец ударил мать, и даже не слышал грубого слова от него в адрес матери.
В иной ситуации грубый поступок отца, которому он стал свидетелем, мог бы вызвать у него изумление и негодование, но сегодня он понимал отца. Илья знал, что всему виной он, но чувства вины не возникало у него. Он был уверен в своей “дхарме”, и последствия не пугали его. Скорее, он с удовлетворением убедился, что отец любит его и вовсе не готов “сдать”, в угоду партийной идее. Но положение отца было трудным: мир, который он строил, взломался; и разлом прошёл сквозь его семью, его жизнь. С одной стороны Илья оставался Ильей, его сыном, но с другой он уже не вписывался в мир Алексея Ивановича и не мог быть его продолжением в этом мире, как он мечтал. А мир, - как единственно правильный, - был агрессивен и преследовал чужеродное смертельной враждой. Алексей Иванович, человек первого советского поколения, поколения сталинской мясорубки, хорошо знал силу и бескомпромиссность этой вражды, сам бывши и агентом её и жертвой. Однако, несмотря на это, а, может быть, как раз поэтому, Алексей Иванович верил в истину советского строя, и непонятно было ему происходившее с Ильей. Сын уехал из родительского дома, и там, в незнаемом далеке, с ним что-то случилось: он попал под влияние врагов, которые были, всегда были…. Алексей Иванович определенно знал это; они были и его личными врагами. (В скобках заметим, что, в свою очередь, личные враги Алексея Ивановича всегда рассматривались им как враги советской власти и прогресса на пути к коммунизму). По мнению Алексея Ивановича, Илья, выросший в его “правоверной” семье, не мог сам эволюционировать в сторону врагов, - тогда он сам превратился бы во врага, чего не мог допустить Алексей Иванович, не рассорившись напрочь с богом, в которого не верил, но за которого держался силой Матери, поддерживавшей всех сирот российских. Несомненно, виноват был кто-то посторонний; чьё-то внешнее влияние, враждебная пропаганда.
“Во всём виноваты евреи, Илья связался с евреями…” - так мрачно думал Алексей Иванович.
Илья сострадал отцу и уважал его теперь именно за страдальческую двойственность в отношении к нему, за неспособность справиться с расколом. В бессильной и трагической двойственности отца Илья усматривал то отрадное для него обстоятельство, что Алексей Иванович был предком не в меньшей степени, чем строителем коммунизма.
Последнее время Илья с отцом почти уже не спорили: старались уходить от опасных тем. Когда члены семейства, включая Илью, собравшись за обеденным столом, заводили горячие политические дебаты, Алексей Иванович вставал из-за стола и запирался у себя в кабинете. Илья помнил, как отец взмолился однажды, прося Илью замолчать: “Пойми, я не могу, у меня лекция, я не смогу прочесть…” Алексей Иванович преподавал “научный коммунизм”: дисциплину, требующую идейной убеждённости, - агрессивная фронда Ильи подрывала уверенность Алексея Ивановича в правоте произносимых им слов. Как мог он убеждать молодых людей в исторической правоте коммунизма, если его собственный сын… Душевные устои Алексея Ивановича подточились, и он стал чаще и крепче, чем прежде, напиваться.
Всё началось с того памятного семейного обеда, на котором Илья не присутствовал, и узнал о нём от жены. Тогда Евгения с Кешей гостили у родителей Ильи, сам же он оставался в нашем пыльном городе по каким-то своим причинам. Довольный возможностью немного отдохнуть от семьи он погрузился в свои секретные занятия и не ожидал никаких вестей от родителей, пока Евгения с сыном были у них. Поэтому вдруг полученный им вызов на переговоры с матерью вселил в него тревогу. Илья знал, что ничего доброго за этим стоять не может, его мать не относилась к числу любительниц “повисеть на проводе”, и без нужды они никогда не говорили по телефону.
Со стеснённым сердцем, в назначенное время, Илья пошёл на переговорный пункт. Народу там, как всегда, хватало, а духота будто специально создавалась для умучения пользователей. Никакого намёка не то что на кондиционирование, но и на простую вентиляцию тут не было. В довершение, кабинки, закрывавшиеся плотно, не имели ни единой щёлочки для проветривания, поэтому люди обливались в них потом, надрывно крича в трубку. Многие, особенно кавказцы, распахивали двери кабин, и от этого в зале стоял непереносимый гвалт. Сесть, разумеется, было негде, и даже простенки все заняты были прислонившимися людьми. К счастью, ждать пришлось недолго: его вызвали в нумерованную будку довольно скоро.
Голос матери не отличался от обычного, - может быть чуточку более оживлён и окрашен остранённым интересом к Илье, как если бы он был не сыном, а посторонним мужчиной, или как если бы открылись о нём некоторые новые неожиданные и приятные подробности. Что бы ни случилось, мать никогда не паниковала, - и это нравилось Илье в ней.
Первым делом она осведомилась, всё ли у Ильи в порядке? Илья ответил утвердительно.
- Тут для тебя есть новости, случилось… кое-что…, - мать осеклась на слове, помолчала секунду, потом добавила - в общем, Женя приедет и всё расскажет. Она выезжает завтра, нашим поездом.
На этом разговор закончился, оставив неиспользованными две минуты из трёх. Долго они никогда не говорили, не умели, не знали что сказать. Но в данном случае умолчания были красноречивее слов. Илья понял, что дело относится до политики, но подробностей, разумеется, не мог угадать. Это был, что называется, не телефонный разговор. Оставалось ждать приезда Жени.
Илья медленно вышел на улицу. Он вспотел в кабине и, благодаря этому сумел ощутить прохладу вечера, который объективно отнюдь не был прохладным.
Атмосфера, нагретая излучениями асфальта за долгий летний день, не двигалась. Старая часть города, где жили Илья с Женей, полнилась запахами тесного быта, которые переливались на улицу из дверей и окон коммунальных квартир, из старых подворотен, с сохранившимися кое-где кольцами коновязей и коваными воротами, из закусочных и переполненных троллейбусов. Это удушливое уличное марево не предвещало блаженства и дома, на жарком чердаке, потому, несмотря на поздний уже час, Илья направился в парк.
До приезда Евгении оставались ещё сутки, и они тянулись томительно долго. Наконец, прошли и они. Илья не встречал жену на вокзале, - ждал дома. Сидел за столом над рукописью своего трактата “Общество как система”, - отдавая дань модному в те дни системному подходу, развиваемому каким-то русским эмигрантом первой волны, - не то Погожиным, не то Пригожиным. Работ его Илья, конечно, не читал, имени точно не знал, но развивал близкие идеи. Таково удивительное свойство “ветра времени”, что он навевает сходные думы во все думающие головы.
Поезд почти не опоздал: примерно через час после указанного в дорожном расписании часа прибытия Илья услышал знакомые утомлённые шаги на мансардной лестнице и вышел навстречу. Женя, возбуждённая, начала прямо с порога: “Ты знаешь, твоё дело уже в Москве!”. Илья плотно прикрыл дверь.
Из торопливого рассказа Евгении Илья узнал, что Алексей Иванович, воротившийся из командировки в столицу, выглядел усталым и мрачным. За обедом он прилично, - и даже очень прилично, - выпил, и, всё более мрачнея, заговорил и выложил то, что угнетало его душу.
Оказывается в Москве, в кафетерии он случайно (разумеется, не случайно!) встретился с бывшим соседом по лестничной клетке, а теперь чином КГБ, который предупредил его о том, что Илью контора уже “раскручивает”, и что если он немедленно не прекратит своей деятельности, то будет арестован. Вдобавок, он предостерёг от попадания Ильи в милицию, под каким-либо предлогом, так как оттуда он больше не выйдет…