Илья положил на диск проигрывателя пластинку со струнным квартетом Шостаковича и, почти счастливый, принялся за очистку дневной порции тыквы. Сложная музыка возвышала эмоции до сложной разумности, которой Илья держался в сознании своём.
*
А там, в дальнем далеке, Никита тащил тяжёлый баян в оклеенном коричневым тиснёным дерматином фанерном футляре, выгибаясь, как молодое дерево под ветром, обливаясь потом, часто останавливаясь и намечая себе рубежи следующих этапов длинного пути. Ему почему-то казалось, что на занятия он должен приходить со своим баяном. Он видел, как ходили на музыку мальчики и девочки, такие интеллигентные, с изящными футлярами в руках; и старшеклассники из школьного духового оркестра тоже ходили с футлярами под мышкой. Володька Дадашев правда не таскал с собою пианино, а носил только большую нотную папку на шнурках, тёмно-синего цвета, казавшуюся Никите такой красивой и такой отнесённой к высшему классу общества, что он не смел и мечтать о подобной. Но это было само собой понятно, - не понесёшь же, в самом деле, с собою рояль, хотя вот за Рахманиновым возили же повсюду его “Стейнвей”… Но Рахманиновым нужно было ещё стать. Пока же, вместо красивой папки Никита тащил коричневый (активно нелюбимый им цвет!) и громоздкий, и некрасивый футляр с баяном. Учитель музыки почему-то ни разу не намекнул Никите, что можно приходить и без баяна, так как у него был свой, служебный, в классе. Возможно, он думал, что Никиту возят на машине, ведь он был сыном директора…
Баян, к слову сказать, был никудышний. Родители, как всегда, сэкономили и просчитались. В извинение им можно сказать, что директорский уровень жизни был тогда вовсе не высоким, - не сравнить с уровнем дельцов, причастных торговле или частной практике, или довоенных “спецов”, которых мало осталось. Эти послевоенные директора, фронтовики и детдомовцы, вообще слабо понимали, что такое мещанский достаток, и что это значит: “хорошо жить”. Они горели и сгорали на работе, они ещё созидали лучший мир…
Оттого и баян был дешёвый и дрянной, армавирской работы. Инструмент несравненно лучшего качества стоил всего на двести дореформенных рублей дороже. За этот отдали почти тыщу, но он не стоил ничего!
Учитель музыки, низовой демократ, ненавидевший начальников и их отпрысков, сразу дал почувствовать Никите, что баян плохой. Но Никите он всё равно нравился, казался красивым. Красив был крытый чёрным лаком выпиленный орнамент на фоне оранжевого крепдешина, подклеенного изнутри узорной крышки. Конечно, с тульским перламутровым не сравнить! Но на тульский баян Никита не смел замахиваться. Такие вещи жили рядом с Никитой: в жизни более прекрасной, чем его личная, но, тем не менее, нашей жизни, которой и он принадлежал вчуже. Этого было достаточно, и Никита вполне мирился с тем, что лично у него нет дорогих игрушек, и у родителей нет шикарных вещей. В иное время о таком мальчике сказали бы, наверное, что он “знает своё место”. Но по отношению к Никите это было бы совсем неверно. Он был идеалистом, таким же как сын Чан Кай Ши; помещал себя больше в общественном, чем в персональном.
Хотя Никита и любил свой баян, музыка ему решительно не давалась. То есть, он очень любил музыку, в том виде, как он слышал её по радио и с пластинок Апрелевского завода, и от духовых оркестров, и на концертах баянистов и домристов, и всех прочих…, но понимал он музыку по-своему, по-простецки. Он никак не мог постигнуть её в объективном качестве внешне-организованного целого: как стройное здание со строгой архитектоникой, возводимое во времени точно отмеренными движениями. Для него музыка была звучащей где-то в районе горла и ушей мелодией, и играть на инструменте значило для него воспроизводить эту слышимую им в себе мелодию, добиваясь унисона с собой, то есть Никита строил чисто аналоговую машину, тогда как от него требовалось строить тактовую, цифровую. Возможно, индийская музыка получилась бы у него гораздо лучше, но он жил в Европе, хотя и в захолустной её части.
Из-за такого своего непонимания Никита никак не мог постигнуть назначение счёта в музыкальном исполнении, и учитель никак не мог заставить его считать по-настоящему. То есть Никита, конечно, считал для проформы, для учителя, но при этом не мелодию строил по счёту, а напротив, счёт подстраивал под мелодию. Разумеется, это была чисто субъективная музыка.
Как же тогда он играл по нотам? - спросите вы. А очень просто: Никита старался уловить рисунок мелодии и, когда это, казалось, удавалось ему, он просто пел её для себя, подыгрывая в унисон этому пению на баяне. Мелодии в Самоучителе были всё больше знакомые, советские, “народные”, так что задача облегчалась. Но и эти знакомые мелодии, разумеется, искажались до неузнаваемости в субъективных воспроизведениях Никиты. Учитель едва мог выносить такое музицирование и, будь на то его воля, ни за что не взялся бы обучать Никиту; но Никита был мощно протежирован, и с этим ничего нельзя было поделать, приходилось терпеть. Для самого Никиты, впрочем, всё обстояло как нельзя лучше: цельность мелоса не нарушалась счётом, и ритм песни послушно замедлялся, когда Никита испытывал затруднения с клавиатурой, и наоборот, ускорялся, когда Никита лихо брал ноты. Учитель, слушая со стоном эту субъективную музыку, поначалу свирепел, кричал: считай! считай! - бил Никиту линейкой по пальцам, - чем несказанно оскорблял его, - но, в конце концов, побежденный тупым упорством ученика, плюнул и смирился.
Никита видел, что конечное равнодушие учителя к его неправильностям упокоилось на крайне низком мнении о его музыкальных способностях и безнадёжности в деле их развития, и в глубине души не соглашался с такой оценкой, что, безусловно, делает ему честь.
Гандхарва, небесный певец в нём сопротивлялся изъятию музыки из интимной сферы личного душевного переживания и превращению её в объективированное общественное достояние, в публичный дом, куда есть доступ всякому.
После того, как Никиту оставили на второй год в первом классе музыкальной школы он продолжал ходить на музыку, - теперь, правда, уже без баяна. Следующей весной, исполнив на баяне перед комиссией “Смело, товарищи, в ногу!”, он кое-как сдал экзамен, переводящий в третий класс, и на этом счёл своё музыкальное образование законченным. Родителям он ничего не сказал. Просто перестал посещать школу и всё. Отцу с матерью было не до него; они “съели” эту самоотставку без возражений. Видно и им субъективная музыка Никиты не особенно пришлась по вкусу. Подобное безграмотное музицирование Вячеслав Иванов, - относясь до своей дочери Лидии, - называл музыкальным бормотаньем. Но, в отличие от учителя музыки, Вячеславу это “бормотание” нравилось.
Армавирский баян недолго, впрочем, оставался праздным. Младший брат Ваня, тайком идущий по жизненным путям след в след за Никитой, по собственной воле принял баянную эстафету, впрягшись охотою в ярмо, из которого Никита благополучно выскользнул. В результате учитель (тот же самый) основательно укрепился во мнении, что дети начальников - сплошь дураки. Так интеллигентные репутации Вани и Никиты пали жертвенными овцами во утишение страстей мирских.
Глава 35
Монах
Суета мирская подобна Протею: она бесконечно меняет свой прихотливый облик, и от неё нельзя избавиться отрицательным путем бегства, просто освобождая себя от забот и обязательств, сокращая объём и значение своих социальных ролей, или, как модно нынче говорить, “редуцируя карму”. Кто-то из известных личностей, - не помню, кто именно, - заметил, что чревоугодничать можно и корочкой сухого хлеба. Желание избавиться от суеты само есть, может быть, одно из суетных желаний человека. Поэтому и усилия, предпринимаемые во утоление этого желания, редко вознаграждаются венком миротворца собственной души.
Илья позволял себе ходить мимо этой мудрости: он всё ещё верил в обретение покоя в конце пути подражания праведным. Его Покровитель, верный дарованной человеку свободе, позволял Илье пройти ложным путём, чтобы тот, изнурив себя тщетным усилием, на собственном опыте познал ложность своего выбора, и вынес из этого отрицательного опыта убеждение в собственном бессилии тем более крепкое, чем настойчивее стучал он не в ту дверь и чем больнее было его разочарование в себе. Даже если бы Отец и хотел помочь Илье советом, тот всё равно бы не услышал или не поверил. Пока что Илью держала на руках Мать и не давала ему отпасть от небесного Рода, несмотря на все чрезвычайные волевые попытки богоуподобления, идущие от Демиурга.