Родители Никиты входили во второй слой, считая сверху, местного социалистического истэблишмента и хаживали в гости к парт-нобилям, беря с собою и Никиту. И у детей этих нобилей были такие игрушки, о которых Никита не смел мечтать, хотя у него самого были другие, не самые худшие, и этим его игрушкам жгуче завидовали другие дети, действительно бедные…
Но Никита считал бедным себя, и поэтому не сочувствовал бедности других. Однако для большинства внешних, которые скрывались в социальном тумане за границами озираемого им круга, он был богатеньким сынком из привилегированного класса, ходившим в чистом и кушавшим белый коммерческий хлеб.
Солнце уже скрылось за горой, когда Никита собрался за хлебом. Красного заката здесь не могло быть, и воздух быстро синел. Теперь, когда он возвращался с хлебом в руках, было уже темно, и на улице имени неудачливого лётчика Леваневского зажглись тусклые жёлтые лампочки под жестяными колпаками. Улица была густо засажена гледичией и “вонючкой”, распространявшей вокруг тошнотворный запах, мешавшийся с вонью от лаборатории института питательных сред. Тени деревьев, не пропускавшие света, разлили тьму по тротуарам, и Никита шёл по освещенной проезжей части, похожей на тоннель, - благо, автомобили были тогда ещё редкостью, и часто можно было услышать, что кого-то там прирезали, но не слыхать было, чтобы кого-то задавил автомобиль. Улица была малолюдной, если и вовсе не безлюдной, как сегодня. Все улицы пустовали по вечерам, кроме центральной, или, лучше сказать, главной, где собиралась на променад чистая публика, по традиции, сохранившейся с царского времени.
Никита шёл в жёлтой гусенице света, по бокам которой залегал чёрный страх, который Никита старался пережить побыстрее, прибавляя шагу. Буханка была большой, и он нес её двумя руками перед собой, а выборгская сдоба лежала сверху, - он придерживал её пальцем. До дому оставалось менее половины пути, когда страх, залегавший по обочинам, внезапно материализовался: из-за деревьев навстречу вышли двое парней, которым Никита едва доставал до плеч.
- А ну, стой! - грубо остановили они его, загородив дорогу.
- Что несёшь? Дай сюда! И один из них выхватил у Никиты булочку. Потом они обшарили его карманы, забрав остатки мелочи. Никита ощутил тяжёлый шлепок ладонью по фуражке и толчок в спину. Он заспешил домой в каком-то унизительном восторге от того, что легко отделался, и уже без страха - зная, что “снаряд дважды в одну воронку не падает”, как часто говаривал отец.
Одновременно Никите хотелось плакать от обиды на несправедливость: извечную несправедливость взрослого мира к детям, ведь ребята, отобравшие булочку, казались ему взрослыми. Если бы то были его сверстники, он не обиделся бы, так как понял бы их желание поесть сдобной булки. Откуда ему было знать, что целые поколения старших его детей были лишены этого удовольствия голодом и войной.
Родителям Никита, как всегда, ничего не сказал о случившемся с ним, - благо, те никогда не требовали отчёта, не вглядывались в глаза, пытаясь разглядеть скрываемое и разгадать чужую душу.
Глава 27
Порочная старость
На трамвайной остановке, среди обыкновенного околобазарного люда с кошёлками и мешками, выделялась и, вместе, вписывалась в общую пыльную картину высокая фигура старика с нечёсаными космами седых волос, жёлтых от грязи, и такой же всклокоченной бородой. Одет он был в брезентовый, до пят, дождевик, за плечами болталась… - хочется сказать: “котомка”, но это - от Некрасова. На самом деле за спиной его висел на лямках обыкновенный солдатский “сидор”. Хотя, по виду, лет ему было немало, посоха в руках его не было, из чего можно было заключить, что здоровьем он ещё крепок. Илье, наблюдавшему за ним, он показался персонажем, сошедшим с полотна какого-то русского художника: может быть Нестерова, но, скорее Репина. Он был похож на одного из тех странников, или просто перехожих людей, которые во множестве топтали землю центральных и южных губерний России в последней четверти XIX века. Движимый благоговейным воспоминанием о своём деде, тоже прошагавшем из Сибири в Киево-Печерскую лавру и обратно, спину которого он невольно искал глазами в толпе, Илья, как бы ненароком, подошёл к старику поближе.
- Сколько ж тебе лет, дедушка? - улучив момент, когда старик повернулся к нему лицом, и между ними проскочила искра симпатии, спросил Илья.
“Восемьдесят!” с оттенком гордости в голосе, видимо польщенный вниманием к нему и довольный своей крепостью молодцевато смешно отвечал старик.
- О-о-о, немало, - с вежливым полуодобрением, скрывая лёгкую насмешку, заметил Илья, хотя ожидал, что дед окажется старше. - Ну, и как здоровье, ничего?
- Не жалуюсь, слава Богу! - радостно проговорил старик и, доверительно склонив голову в сторону Ильи, оповестил вполголоса, ощерясь желтым единственным зубом, который торчал во рту где-то сбоку. - Ещё стоит! С молодыми даже балуюсь. Да-а… Ей, знаешь, нужно на бутылочку, ну вот она и просит: дай, мол, дедушка, денежек… Ну, и, в благодарность, я её “на стоячка”, тут, возле стеночки. Илья слушал, сохраняя на лице прежнее заинтересованное, одобрительное выражение, но в груди его подымалось неприязненное разочарование. Он негодовал на советскую старость, недостойную звания старости, и тщетно искал в старшем поколении черты мудрости, доставляемой возрастом. Настоящих стариков не было: всюду он находил лишь испорченных подростков, не взрослеющих до самой могилы.
- Ну, и что же, не стыдно, дед? Грех ведь…
- Да нет, чего там, хорошо! - развеселился старик, кивая на прощанье головой и подвигаясь ближе к путям, навстречу набегавшему трамваю.
Народ на остановке скучился. Илья не стал тесниться, решив дождаться следующего трамвая, и подумал о старике, оказавшемся в самой толчее, перед передней дверью, где всегда было толкучее, чем у задней двери, по каковому факту учёный демограф тотчас сделал бы заключение о постарении населения, а Бурдье бы вывел, наверное, что здешние люди активно стремятся попасть в номинацию стариков и калек: занять эту чем-то выгодную для них социальную нишу.
- Куда это он, затолкают ведь, не сядет, - подумал Илья о старике. Но тот, проявляя недюжинную ловкость, забрался в вагон, опередив других, будто ему было не восемьдесят, а восемнадцать, - примерно так, как это сделал бы и сам Илья во времена былой студенческой бесшабашности. Он проводил взглядом видного сквозь стекло салона случайного знакомца, который суетился теперь внутри отъезжающего трамвая, устраиваясь поудобнее.
Давно уж не встречал Илья в пожилых людях той, чаемой им благородной мудрости и веры, которыми, по его понятиям, должен обладать человек в старости, и которые он сам надеялся обрести в итоге своих усилий по самосовершенствованию. Когда он говорил старику о грехе, он намекал не на купленную любовь дешёвых проституток, а именно на непристалость подобных развлечений столь почтенному возрасту. И когда он наблюдал, как дед садился в трамвай, ему хотелось, чтобы тот не спешил (и куда ему, в самом деле, спешить?), не суетился, не толкался, а спокойно, вместе с ним дождался свободного вагона. Но дед, как видно, был вполне современным, думал жить вечно, и спешил не куда-нибудь, а на удобное место - ближе к окну, дальше от параши, - проклятые привычки зоны!
Последний раз достойную старчества мудрость Илья наблюдал у своего, покойного ныне дедушки, когда тот был ещё жив, лет пятнадцать тому. Он горячо сожалел о том, что дедушки нет теперь рядом с ним, вспоминал его как духовно близкого и представлял, как они могли бы хорошо жить вместе… Эта фантазия всегда сопровождалась негодованием на Евгению, из-за которой её, в своё время, невозможно было осуществить.
Нынешние старики представлялись ему грешниками, которые обманывают себя и, вопреки природе, стараются удержать молодость за счёт отказа от нравственного взросления. Что особо хорошего в молодости? Для Ильи молодость совсем не казалась привлекательной (разве что внешне), так как всегда соединялась в его представлении с “дремучей глупостью”, и он ни за что не хотел бы вернуться назад по дороге жизни, к какому-либо своему раннему возрасту, потому что ценил свои достижения и хорошо видел, каких опасностей удалось ему избежать. Испытывать судьбу во второй раз, - нет уж, увольте!