Илья был несказанно рад успеху: большой страх отлёг у него от сердца; но и несколько сбит с толку таким неожиданным проявлением деятельного сочувствия со стороны незнакомого, в сущности, человека. Он чувствовал себя обязанным и не знал, как благодарить. Ситуация оказалась внове для него, и он попытался трактовать её стандартным образом; по-приятельски: предложил Рустаму поужинать вместе, в кафе, на счёт Ильи. Обычно, эта расхожая монета дарового угощения обращалась между студентами беспрепятственно и ценилась наравне со “шпорами” и английскими “тыщами знаков”, но в случае с Рустамом Илья наткнулся на непонятный ему гордый отказ.
Разумеется, Илья чувствовал, что дешёвое приятельское угощение - это не та валюта, которой можно оплачивать великодушие, но, с другой стороны, он не знал, каким же образом оно оплачивается, потому что те отношения, в которых он вращался, были невысокого нравственного пошиба и мало пригодны для культивирования высоких чувств. Словом, Илья растерялся, ему стало неловко с Рустамом.
- Сделай другому то, что я для тебя сделал, это и будет благодарность, - сказал вдруг Рустам, и на этом они с Ильей распрощались. И этим жестом поставил себя на пьедестал такого сорта, каких не было в обычае устанавливать в том обществе, где вращался Илья.
Конечно, это был выход, и даже с экономией наличных средств, которые были скудны, но в то же время какой-то неприятный выход.
Умом Илья понял, что это - очень благородно, и поступок Рустама нашёл отклик в его идеализме, и всё же ощущалась трезвящая неприятность, от того, что ему, оказывается, помогли нелицеприятно: не потому, что он персонально понравился товарищу; не в порыве юношеской любви, к которой он привык как к субстанции добра в отношениях с друзьями, а в угоду какому-то моральному головному принципу, которому отныне обязался неволею следовать и Илья. Ему будто преподали урок нравственности - как раз то, чего русский человек терпеть не может.
Несмотря на помянутую поведенческую “нестыковку”, отныне их, то есть Рустама и Илью, можно стало видеть вышагивающими по улицам вдвоём. Крепкий контакт был установлен, Илья уловлен в сети благодарности, и Рустам начал осторожную обличительную пропаганду.
Илью, однако, трудно было сбить такой чепухой, как плохое движение трамваев. У него был государственный ум, и он ясно видел вполне основательные причины общественных неурядиц.
Ему и раньше приходилось встречаться с людьми, критически настроенными в отношении к советской власти. Когда он, ещё подростком, пришёл на завод, споры с иными из рабочих, в которых Илья отстаивал советские идеалы, случалось, доводили его до слёз. Приходилось ему и делом подтверждать свои убеждения, когда он согласился на опасную работу кессонщика, чтобы доказать своему оппоненту, что его “осанна советскому строю проистекает отнюдь не от белых рук. Но то всё были свои люди. Они могли говорить что угодно и сколь угодно резко, всё равно нутром Илья чуял в них своих, и потому не боялся их, а раз не боялся, то, значит, не было и мыслей о каких-либо общественных санкциях против этих людей.
В случае с Рустамом, однако, Илья не чувствовал никакого свойства, напротив, Илья явственно почувствовал чужое: психологически этот странный восточный “дворянчик” был ему непонятен. Ему вдруг пришло в голову, что ведь именно такого сорта молодые люди устраивают теперь беспорядки в Чехословакии. Это открытие поразило его, так как он не мог ожидать встретить подобных “западных” фашиствующих типчиков в своей родной стране. Случилось, правда, не так давно, что они с отцом “ловили” вечерком разные волны по вновь купленному радиоприёмнику и поймали радиостанцию Би-би-си, и он услышал о судебном процессе в Москве над какими-то писателями, которые сравнивали советскую власть с фашизмом и обзывали русских женщин “беременными таксами”. Илья, конечно, был страшно возмущён этими отщепенцами, но, тем не менее, отметил точность сравнения с таксой. Всё это было, однако, так далеко, - здесь же он впервые ощутил “врага” рядом с собой, и в голову его даже закралась мысль о том, что, пожалуй, следует донести об этом человеке в органы безопасности. Но перейти в действие эта мысль не могла, в силу всё той же привычки к киношной жизни, состоящей только из переживаний; к жизни болельщика, никогда не притронувшегося ногою к мячу. Вместо этого Илья начал горячо спорить с Рустамом, употребив на то всю силу своей немалой эрудиции. Рустам же, столкнувшись со столь горячим и квалифицированным отпором, опешил. “Ну, если у этого строя такие защитники, то поколебать его будет трудно”, - подумал он.
После первого пропагандистского поражения Рустам не стал более пытаться переубедить вновь обретенного приятеля.
Связь их, однако, на этом не оборвалась, а, напротив, окрепла. Илья притягивал Рустама по “принципу дополнительности” (очень модное в то время понятие): было в Илье нечто, не достававшее ему самому; и хотя сознательно Рустам видел в Илье прозелита революции, на деле то был душевный союз двух личностей, испытывающих становление. Вместе они должны были составить растущее целое, более сильное, чем каждый из них в отдельности; и каждый был ступенькой для другого.
Глава 15
“Детство моё, прощай!”
Никита, как обычно, собрался в школу и, - теперь уже тоже, как обычно, - отправился в другую сторону. Последние месяцы он не часто баловал старую школу своим присутствием. В те редкие дни, когда Никита всё же показывался в классе, одноклассники едва могли признать в нём прежнего товарища и первого ученика. Даже своего закрепленного места за партой у Никиты уже не было, и он, приходя, садился на свободное, как вольный бурш, и это, согласитесь, было уж чересчур.
К началу занятий его никогда не было; он приходил в одну из перемен, середь дня, грязный, замасленный, с исцарапанными руками, покрытыми въевшейся металлической пылью, и садился на “Камчатке”, чаще всего за пустую парту, или к девочке, не пользовавшейся успехом. Руки он специально не мыл. Их рабочий вид, как у механика, только что вылезшего из чрева машины, и едва обтеревшего руки паклей, должен был свидетельствовать о его новом статусе, подчёркивать то расстояние, которое отделяло его теперь от однокашников (некоторые из коих всё ещё носили школьную форму!), и ещё служить индульгенцией, отпускающей грех прогулов.
Всё в школе казалось ему теперь чужим, нелепым и, главное, детским. Учительница истории, учившая ещё отца Никиты, и чьи уроки Никита особенно любил, вдруг показалась ему старой бабушкой, нараспев читающей глупые сказки. Всё в её облике и манерах, доселе нравившееся, вызывало ныне необъяснимое раздражение, и вместо прежней симпатии Никита испытывал к ней неприязнь.
Может быть, главной причиной отчуждения Никиты от школы было то, что прежний класс, начавшийся как 1”Б”, умер, погиб, так как весь его костяк, лучшие и ближайшие друзья Никиты ушли после седьмого класса в техникум, - что было тогда весьма модно, хотя и недолго та мода длилась. Вместе с классом умерла для Никиты и школа. Но то была причина глубинная. Внешней же причиной было то, что Никита нашёл себе новую, более интересную “школу”.
Механическая мастерская с десятком довоенных станков, где Никита торчал теперь с утра и до вечера, предпочитая находимые там занятия и общение всем прочим, принадлежала Институту Усовершенствования Учителей, учреждению новому и перспективному. Никита открыл для себя эту новую “альма матер” во время короткой “производственной” практики, которую он проходил там по программе для учеников восьмых классов. И Никита не был бы сыном своего времени, если бы грохочущий немецкий станок со шкивной передачей, образца времён германской войны, на которой его дед стяжал себе звание георгиевского кавалера, оставил его равнодушным. Очень может быть, что на этом станке даже точились снаряды, целившие в его деда. Неизведанная ранее, но много раз предвкушаемая поэзия живого контакта с настоящей машиной, чудо резки металла, обаяние статуса рабочего, всё это вместе взятое пленило Никиту совершенно. Высокий, сухощавый мастер, хозяин этого живого, громыхающего и гудящего металла, являл собою хрестоматийный тип мастерового человека. Сдержанный, солидный, по-особому, по-рабочему интеллигентный и, в то же время, такой народный, насмешливый, он был как раз таким рабочим, каких Никита видел в фильмах про революцию. Мог ли такой насквозь распропагандированный, идейный мальчик, как Никита, не влюбиться в него?