Никита с неприязнью глядел на свой “клоунский” пенал, в котором всё лежало кучей на самом дне его глубокого жерла: содержимое нужно было вытряхивать на ладонь, и “стирательная резинка” вечно застревала…
Хуже всего, однако, обстояло дело со школьной формой: у большинства мальчиков она была пошита из сизого сукна, за цвет которого в своё время гимназистов прозывали “сизяками”; у Никиты же вместо сукна была какая-то серая байка. Такая же форма из байки, которая годилась разве что на шаровары, была ещё только на Ваське Махоркине, с вечно сопливым носом, да на еврее Моисее. Она приравнивала Никиту к низшему классу, тогда как он равнялся совсем на других детей, чьи родители, как и его отец, принадлежали к местной номенклатуре.
Не совсем обычный выбор портфеля и пенала объяснялся стремлением матери Никиты к некоторой оригинальности, что свидетельствовало об её нонконформизме и наличии собственного эстетического чутья. Мать пыталась убедить недовольного портфелем сына в правоте своего выбора, но он плохо поддавался на её аргументы, основательно подозревая, что оригинальность выступала тут не сама по себе, а в паре с денежной экономией. В случае же с байковой формой экономия денег за счёт чувства собственного достоинства Никиты была неопровержимой. Мать не стала бы её отрицать, поэтому Никита и не предпринимал капризных обличений.
*
Утихли вопли последней перемены, отгремели залпы из пеналов по классной доске (коробка пенала при этом служила пращой, а крышка, скользившая по пазам - метательным снарядом) и начался последний урок. Но приближение конца школьного дня, вместо облегчения и предвкушения свободы, пробуждало в Никите беспокойство и тоску, потому что окончание занятий означало невольный переход из упорядоченного, цивильного мира школы в дикий, неуправляемый и беззаконный мир улиц, который простирался между школой и домом, и который нужно было как-то пересечь. На этом диком пространстве существовала такая занятная вещь, как “сафари” и “охота на лис”. Объектом этой охоты, а правильнее сказать, травли, регулярно выступал Никита. Вот почему, вместо предвкушения радости и свободы, он томился предвкушением загнанности и мучений.
Он знал, что стоит ему выйти за школьные ворота, как к нему тут же присоединится Володька Есауленко. Но, что я говорю, - “присоединится?” Нет! Прицепится! Вопьется как клещ, как паук, как спрут! И всю дорогу, почти до самого дома будет терзать Никиту разнообразными издевательскими изъявлениями своей власти над ним и своего предвкушения той минуты, когда власть эта обнаружится в полноте. Он будет вести себя подобно папуасу, ведущему своего пленника на заклание, - и трудно сказать, что здесь хуже: момент, когда тебя начнут есть, или все эти предварительные ухмылки, ужимки, подмигивания, намёки, умолчания, щипки, толчки, и т.п., в которых выражается нарастающий, по мере приближения к жертвенной площадке, аппетит людоеда?
И вот, после такой долгой и мучительной прелюдии, наконец, должна будет наступить развязка. На пересечении улиц Ермолаевской и Летунецкой, где Никите следовало бы, по идее, свернуть направо, а Володьке - налево, Никита получит чувствительный удар кулаком в живот, который напомнит ему, куда он в действительности должен идти, и о том, что сопротивление бесполезно. На этом угул Есауленко возьмёт его рукою за школьный ремень и поведёт за собой, в сторону своего дома, принуждая, таким образом, нехотя провожать его. Он заведёт Никиту в свой неопрятный двор, подержит там некоторое время на положении пленника, и потом, когда наскучит, отпустит, как татарский хан, изображая великую милость, и многозначительно произнеся: “до завтра!”; и Никита облегчённо вздохнёт (только теперь!), и помчится домой, где ждут его занятия много более привлекательные, чем эта унизительная возня с Есауленко.
Такую-то муку Никита терпел ежедневно. Знали об этом только двое - он и Володька Есауленко. Со стороны всё выглядело как невинная дружба первоклассников. Никите и в голову не приходило пожаловаться на Володьку родителям или учительнице. Он принимал свою участь со смирением, как тяжкую повинность, как епитимью, наложенную на него за неведомые грехи. Современная гештальт-терапия тут же объяснила бы нам, что в социальных играх Никита избрал роль жертвы, чем и воспользовался его школьный товарищ, играющий в преследователя.
Мы, со своей стороны, можем сказать, что Никита просто не мог позволить себе жаловаться, ибо тем самым разрушил бы то положение взрослого и самостоятельного, которое поддерживал в своей семье. А, с другой стороны, он не хотел ни перед кем открывать своего позора: а именно, что он не способен сопротивляться насилию.
Но, в самом деле, почему не сопротивлялся? Ведь он был не слабее Есауленко… Значит всё-таки выбрал роль жертвы? Подходя к вопросу грубо, можно заклеймить его именем претенциозного позёра, который всегда только кого-то изображает, но никогда не бывает реальным, способным к поступку.
Если же объясняться более пространно и извинительно для Никиты, придется сказать, что Никита не привык подчинять себе вещи и обстоятельства силой. Ему никогда не приходилось отстаивать что-то принадлежащее ему по праву или заявлять своё право изъявлением силы. Окружение благоприятствовало ему: у него не было конкурентов, а главное то, что в семье его отношения строились на уровне слова, а не действия, и силовое давление никогда не применялось, если не считать тех шлепков и подзатыльников, которые являлись всего лишь выражением эмоций родителей. К сожалению, не применялась и настойчивость, побуждающая к изъявлению воли, к наполнению её силой, способной энергично двинуть члены или крепко остановить их, а не только изобразить чистое движение, лишённое динамики.
Без идеализма тоже, конечно, не обошлось, ибо ведь нет порока, неприкрытого идеалом: идеальная коммуна в его сознании полностью исключала насилие. Свобода лица была его абсолютной ценностью. Неверно было бы сказать, что Никита почитал свободу, как священную корову: у него не было понятия священного. Вместо этого он имел очень развитое понятие общественного идеала, как главного принципа. И этот идеал служил опорой его почитания свободы. Практически это выражалось в том, что на всё, в чём принимал участие другой, требовалось или подразумевалось согласие этого другого.
Своим окружением Никита управлял с помощью слов; внимание, забота и любовь ближних превращала эти слова в волшебные, если они были правдивы и уместны. Если слово не “срабатывало”, Никита знал, что оно не волшебное, потому что неправильно и не к месту употреблено; и воспринимал сопротивление среды, как должное. В части же применения слов волшебных он был равен Магу, повелителю джиннов. Соответственно, и ближние управляли им с помощью слов: случавшиеся шлепки толчки и подзатыльники понимались им как жестовые слова, и не относились к насилию. Применение силы вызывало у него отвращение, как проявление Зла: посягательство на верховный идеал свободы.
Разумеется, Никита знал, что во взрослой жизни свободу воли приходится отстаивать от грубого давления, и мысленно, в фантазиях, боролся со злодеями и побеждал их, реально же он не был готов к подобной борьбе. И извинял себя тем, что он ещё не взрослый, и поэтому всё, что о нём и с ним, в том числе и насилие, - пока не настоящее, игра. Но не только поэтому был он не готов бороться, но и вследствие своей порочности. Последняя заключалась в том, что он не дистанцировался от своих похотений и не сопротивлялся им, но, напротив, сразу же присоединялся к любому внутреннему импульсу, используя его энергию для оживления маски, - интересной и подходящей к случаю, но скрывающей его подлинное психическое наполнение. Маски, притягивая поощрение Распорядителя Бала, в свою очередь, усиливали начальный импульс, отчего Никита испытывал прилив энергии, придававший ему столь заметную живость. Не привык Никита, также, напрягать своё тело или сносить какие-либо неудобства и боль. Он всегда старался максимально освободить и расслабить тело, всё время как бы катясь под уклон, по инерции. Потому, и в детских играх, и, позднее, в спорте, он брал лишь то, что давалось само собой: что можно было изобразить; но всегда пасовал там, где требовалось вложение сил. Вследствие этого, в играх ему больше служили хитрость и притворство, а на уроках физкультуры - хорошие физические данные; но там, где кончался его рост, кончались и его результаты: он никак не мог вложить силу в свои ноги, чтобы сделать настоящий толчок, или в свои руки, чтобы метнуть снаряд. Так что для механического описания его довольно было одной кинематики.