каждый раз, когда, выйдя из себя, я не в себе, я не верю, что когда-нибудь приду в себя, и я в отчаянии бегу от себя – одна нога здесь, другая там – я стою одной ногой в могиле;
я желаю царствия небесного всем сошедшим в царство Аида под гомерический хохот Бога, жизнь – это агония, которая будет вечной, как и вечная жизнь: душевнобольным со своей больной душой и на том свете ничего не светит;
в моей голове Бог чертыхается, а сатана божится, я много раз пыталось выбить всю дурь из головы… о стену, может, получится об асфальт, но, когда я стою на подоконнике, я вспоминаю что еще не дописало о том, как шаг за шагом сходят с ума, уходя в мир иной.
Post mortem:
Я столько лет боролось со смертью за тело и вдруг душа окончательно покинула меня. Но я не испытываю сожаления, мне хорошо, и я не впущу ее обратно – зачем? У меня больше нет никаких желаний, нет забот. Ничто не может вызвать у меня чувство обиды, благодарности, стыда, сочувствия, вины, радости. Мне нравится спать, есть, а еще – смотреть на стену и улыбаться. Мне безразличны люди – механические куклы со стеклянными глазами. Странные мысли в голове не вызывают у меня эмоций. Я не чувствую ничего, кроме детской беззаботности и беспричинной веселости; меня не волнует прошлое, не интересует будущее. Меня все устраивает, мне ничего не нужно. У меня нет души, и ничто не мешает моему существованию. Я умерло я счастливо.
К. октября 2007 – н. января 2008 гг.
Семейка Аддамс: Венсди – Гомезу / И я тебя тоже
Благими намерениями вымощена дорога в ад.
Послушай меня. Я долго глотала обиды, но это было последней каплей, я сыта по горло – меня от тебя тошнит. Послушай меня – послушай, как меня выворачивает наизнанку.
С самого моего появления ты возлюбил меня, как самого себя, ты думал, что я твой клон, и если ты обходил дерево слева, а я справа, ты хватал меня за шиворот и тащил, чтобы я обошла его с той же стороны, что и ты. Ты любил меня до смерти, я никогда не забуду, как твоя вилка пролетела в паре сантиметров от моего виска. Ты любил меня до потери пульса – до полного бессердечия, ты наказывал меня в день моего рождения несколько лет подряд. Ты любил меня до беспамятства, ты сейчас уже и не вспомнишь, за что отобрал тот подарок, я тоже. Ты любил меня безответной любовью, когда ты начинал на меня орать, ты переставал меня слышать. Ты был на мне помешан, ничто не мешало тебе изо дня в день разряжаться на мне после работы. Ты ужасно любил меня, временами мне было так страшно, что я ложилась спать в обнимку с кухонным ножом. Ты любил, души во мне не чая, и я не могу упрекнуть тебя в малодушии – когда мне плевали на голову, тебе было плевать. Вы с мамой слепо любили нас, вы в упор не видели, что Пагсли панически боится людей и бегает по улице зигзагами, как будто в него целится снайпер (по жизни он сейчас идет так, будто шаг вправо, шаг влево – расстрел), и смотрели сквозь пальцы, когда я глотала снотворное в надежде уснуть вечным сном или играла в ножичек на собственном теле («Мама, я себя ненавижу» – «Это жеманство»… «Венсди, ты режешь себя назло мне, да?» – «Нет» – «Что подумают обо мне другие люди, если увидят твои шрамы? Я же за тебя отвечаю» – «Я скажу, что был несчастный случай»), вы всегда были к нам очень внимательны рассматривали как проблему мой неправильный прикус и пристально следили за цифрами в дневнике Пагсли, у вас на глазах незаметно умирал Пуберт. Ты безумно любил меня и не замечал, что я уже давно тронулась головой, а я по праву рождения унаследовала твою шизу.
Вы думали, что со мной все в порядке, а я думала что кровопускания полезны для здоровья (разве нет?) что все люди – так же, как я – боятся 24 часа в сутки что после 8 вечера по улице ходят исключительно маньяки (ты сам меня в этом уверял); что у отцов есть моральное право кричать на своих детей матом (в это свято верит мать) и что с вами все в порядке.
– Мы тебе поможем, Венсди, мы будем тебя лечить.
– Зачем? Мне 20, я живу так всю жизнь, меня все устраивает.
– Тебе плохо, но ты этого не понимаешь. Мы тебе поможем.
– Меня сюда отправили родители, потому что я сказала, что не хочу больше учить сопромат.
– Нет же, Венсди, не поэтому.
– А почему?
– Ты сказала, что собираешься покончить с собой.
– Не понимаю, что их так удивило.
– Они испугались.
– Меня никто не спрашивал, хочу я рождаться в этом мире или нет, почему я не могу умереть?
– Но ведь солнце тоже никто не спрашивает, хочет ли оно вставать по утрам.
– Хм.
…
– Можно вопрос?
– Да, Венсди.
– Почему у мужчин-психиатров такие «голубоватые» голоса?
– А у нас вообще профессия женская…
Сначала мне сказали, что у меня депрессия, потом – что расстройство личности, а потом и вовсе дали красивый диагноз на всю жизнь, но перед этим прописали вкусные таблетки:
– Венсди, ты проглотила таблетку? Открой рот покажи. Венсди, открой рот! Открой ротик, Венсди Венсди!!!
Воспитывают родители – перевоспитывают психиатры, гениально. Чтобы вправить мне мозги, эти изверги пытались выбить из моей головы то, что ты вдалбливал мне с пеленок. На моих психиатров ты потратил все деньги, отложенные на старость, и у кого из нас двоих после этого проблемы с головой? А главное – зачем? Ах да, ведь если у меня есть диагноз, а у тебя нет, значит, ты нормальный, а я – нет.
Когда я вернулась из стационара домой, то была в шоке: мне показалось, что я из одного дурдома попала в другой, и первый мне нравился намного больше. Я начала замечать странные вещи, на которые раньше не обращала внимания. Мы с тобой можем орать друг на друга часами, но нам абсолютно не о чем поговорить; Пагсли кричит на вещи, я разговариваю сама с собой, но мы практически не общаемся друг с другом, чтобы послать меня, ему достаточно и одного слова; мама с холодной отрешенностью Снежной Королевы настолько поглощена своим внутренним диалогом, что моя беседа с ней неизбежно переходит в мой собственный монолог я вас практически не знаю, а вы меня? Ни у кого из вас троих нет друзей… твой дом – твоя крепость, на входной двери в коридоре нет звонка от твоей квартиры. Людей вы боитесь, не любите и избегаете; при виде них у вас кривятся губы, которые вы поспешно растягиваете в улыбке. Вы настолько обеспокоены общественным мнением, что почти не имеете своего собственного.
Лично я вам завидую: вас нельзя уличить в неприличии, в многоликой толпе вы отличные лицемеры, но двуличие вам не к лицу – оно обезличивает; за вашими личинами я не могу различить вас в сонме лиц, а вы меня? Но мы не будем друг друга обличать: если вы, к примеру, говорите штампами, то я ими пишу. И всех нас четверых хлебом не корми – дай пострадать; без мировой скорби мы, как пить дать, загнемся от скуки. Ты на две трети садист; мать – стопроцентная мазохистка; я, наверное, пятьдесят на пятьдесят, даже не знаю, что мне нравится больше; Пагсли – сама невинность, за 25 лет вы сделали из него практически идеального ребенка. Ваша родительская любовь растянула агонию Пуберта на долгие месяцы; но и лечить вы его не захотели, боже, как он кричал, когда переставало действовать обезболивающее… Болезные мои, мы до боли любим друг друга, мы любим друг друга такой болезненной любовью! У каждого из нас табуны тараканов в голове, но только я проходила проверку на вшивость, только я стала для вас паршивой овцой, подпортившей своим дурдомом картину семейного благополучия. И только я одна нахожу все это невыносимо смешным – ах да, я же больная!
Если ты четверть века тому назад вбил себе в голову, что моя мать сука, зачем нужно было заводить детей? Завели бы пару щенят (когда вы наконец-то усыпили кота, мать оплакивала его больше полугода – вы искренне считали Пуберта своим сыном). У меня есть парень, ты считаешь меня сукой. Пап, да ты озабоченный!