Пока Слушатель бегал по рынкам, в Вейске наступила бескормица. Посылаемый матерью на поиски пропитания, я лицезрел в магазинах лишь озабоченные физиономии домохозяек. Продавщице из «Лакомки» (она так здорово сворачивала нам кульки) надоело созерцать Сахару на витринах и в кастрюлях на собственной кухне. Женщина свела счеты с жизнью в универсамской подсобке. Началась какая-то мода на веревки и табуреты: вешались слесаря обанкротившегося шарикоподшипникового завода, солидные инженеры и даже, за компанию, гарнизонные прапорщики, сама служба которых на консервных складах и хранилищах ГСМ обеспечивала им существование халифов. Расчехлив в рабочем кабинете именную двустволку, задал работы криминалистам и потрясенной уборщице первый секретарь Вейского горкома партии. Прощание с боссом стало, пожалуй, последним мероприятием, которое сумела организовать уходящая власть. Цветочные лавки были опустошены; процессия, прикрывшись со всех сторон, словно щитами, немыслимым количеством венков, подобно гигантской черепахе тащилась за скорбным грузовиком по всему заваленному старыми вещами городу.
Итак, апокалипсис близился: те, кто еще рисовал себе будущее, разбегались из обреченного Вейска. Повинуясь инстинкту самосохранения, я также подался прочь. Отцовский чемодан предоставил убежище двум-трем трусам и майкам, паре рубашек, целому клубку носков, запасным джинсам, внушительному пакету с обесценившимися рублями, аттестату об образовании и нескольким ломтикам хлеба, между которыми были аккуратно проложены кружочки охотничьей колбасы, вобравшей в себя хрящи и жилы совершенно неведомых животных. Мое упорство и красноречие проявили себя с самой лучшей стороны: именно в ту минуту, когда я окончательно понял, что мать собирается реветь до тех пор, пока не посадит меня в вагон, эта парочка явилась на помощь и убедила родителей не провожать своего единственного сына. Лишенный таким образом обузы, в один из июньских дней 1987 года я покидал малую родину, подобно лермонтовскому гаруну. Мой бег остановила только привокзальная площадь. Она была поделена на торговые ряды все тем же беспощадным скальпелем перемен: торговал каждый ее метр. Помню, что в магазине напротив вокзала, вобравшем в себя всю специфику вейского бытия (наряду с консервированными помидорами там были выставлены на продажу бидоны, теннисные ракетки, пузырьки «боярышника»; существовал музыкальный уголок с арсеналом пыльных, никому не нужных баянов), неожиданно лопнуло витринное стекло. К счастью, прохожих не задело. Торговля в магазине не прекращалась. Так как стекло теперь отсутствовало, до меня доносились все его шумы и звуки. В музыкальном уголке неожиданно проснулся проигрыватель – загремело анданте Пятой симфонии Мендельсона. Продавец явно страдал глухотой – крутанув ручку громкости усилителя до предела, он и не собирался отыгрывать назад. Осатаневшие голуби мгновенно закрыли небо; добрая половина площади вздрогнула и перекрестилась. Для меня это был последний аккорд! Перед тем как окончательно повернуться к Вейску спиной, я все-таки поддался сентиментальности: бросил прощальный взгляд на площадь, на витринный проем, и моментально (надо же такому случиться!) глаза мои, превратившись в бинокулярный оптический прицел, поймали находящегося в магазине Слушателя. Большое Ухо торчал возле прилавка с баянами. Скорее всего, он сам и просил поставить Пятую. Взгляд сумасшедшего блуждал по облакам, губы его шевелились, повторяя неведомую мантру.
Впрочем, меня совершенно не взволновал символизм нашей нечаянной встречи. Скрипка, «Шрёдер», завернутый в «Правду» Варез, пластинки, кеды, барак, кладбище мух на подоконнике, перевязанный бинтами тонарм, парк имени Тургенева, улетевший с жужжанием в кусты Стравинский и плавающее над вокзалом мендельсоновское анданте – все это отъезжало в прошлое, обрекалось на забвение, уходило во вчера в компании с самым оригинальным чудаком, которого я только встречал на свете. Большое Ухо оставался в глубине жалкого привокзального магазина посреди баянов, ракеток и остального перестроечного хлама, подобно чеховскому Фирсу.
«Ну и бог с ним! – думал я, забираясь в вагон. – Ну и бог с ним…»
X
Москва осени 93-го – далеко не лучшее место даже для самых желанных встреч, что уж говорить о встречах совершенно нежеланных. День 4 октября с его пьяным гоготом, женским визгом, хрустом стекла под ногами (последнее воспоминание о Вейске и ужасы московского бунта переплелись во мне именно в связи с непереносимым звуком бьющихся и разлетающихся по мостовой осколков) начался чудовищно, но завершился еще более фантасмагорически. Почему я оказался на набережной? Почему пребывал в тигле вселенского хаоса? Отказываюсь понимать, но темные силы, вне сомнения, существуют: сам дьявол схватил меня тогда за шиворот и перенес на Краснопресненскую. Танки уже заняли позиции: они подняли хоботы, выплевывая снаряды в сторону Дома Советов (бах! бум-м! бом-м! бах! бум-м! бом-м!). Я болтался невдалеке от чудовищ; я жался к каким-то оградам, вдыхая смрад солярки, пороховые выхлопы и вонючий дым, то есть все запахи беды, которые здесь безраздельно царствовали. На мостах и крышах чернели гроздья любопытствующих; казалось, весь шар земной состоит из зевак. Впрочем, ничего удивительного: сатана, поставивший весь этот спектакль, остро нуждался в массовке, и нужно отдать должное москвичам – они охотно откликнулись. Представление не обходилось без музыки: в басистое «бом-м! бом-м! бом-м!» вплеталось тонкое «фьють» (пули, натыкаясь на стены, отмечались фонтанчиками из штукатурки и кирпичной крошки). Подобная симфония привлекала со всех сторон новых зрителей, которые все ближе жались к завораживающим звукам, словно бандерлоги к питону Каа. Поплатившиеся за любопытство бедолаги уже лежали на улицах. Я маялся в толпах. Я метался туда-сюда, натыкаясь то на каких-то молодчиков (их распахнутые рты были словно черные дыры, из которых вырывалось животное «ура»), то на окаменевших милиционеров (выражение этих асбестовых лиц, как ничто другое, напоминало о пропасти, в которую все мы готовились в тот день свалиться), то на лозунги «С нами Правда!», то на воздетые к небу в попытках привлечь на помощь Гавриила и Михаила сколоченные из палок кресты. Я был слишком раздавлен, чтобы найти в себе силы покинуть представление. Мимо меня постоянно пробегали с носилками ангелы-санитары. В мою голову упрямо лезли олешинские «Три толстяка». Карнавал продолжался. Отчего-то мне казалось (хотя, вполне возможно, это было на самом деле) – я топчусь в самом центре бестолковых московских гуляний, названных впоследствии историческими событиями. Неожиданно взвыла гармоника – к какофонии звуков добавил свою мелодию весьма экзальтированный субъект, которого, как и многих, вывел на улицу гипноз гражданской войны. Судя по виду гармониста, последние сорок лет над его внешним и внутренним обликом усердно трудился алкоголь, однако в тот день патриотизм взял над деградацией верх: двухрядка рвалась на части; «Вставай, страна огромная» была предъявлена толпе (в ней шла постоянная ротация) с таким ревом, от которого стыла кровь в жилах. Правда, непредсказуемый ритм не позволял присоединиться к исполнению сочувствующим, но явное насилие над тактом, равно как и над гармоникой, никого не смущало. И уж совершенно не смущало предсмертное хрипение раздираемой в клочья двухрядки еще одного странного субъекта – тот словно прилип к горе-музыканту, пытаясь поймать ритм ногой (конечно же, безуспешно). Прежде всего меня поразила отбивающая такт туфля. Поверьте человеку, за шесть лет своей московской «одиссеи» наглядевшемуся на обувь: это была дорогая туфля; даже нет, это была слишком дорогая туфля! Возможно, не «Амадео Тестони», возможно, попроще, однако она разительно отличалась от остальных пыльных, потертых, стоптанных сапог и ботинок! Как была вычищена ее кожа! Как она вызывающе блестела! Можно еще поспорить о фирме, родившей подобное чудо, но, вне всякого сомнения, эта высокопородная туфля казалась графиней, спустившейся в мир революции с высоченной дворцовой лестницы. Впечатленный подобным качеством, я перевел взгляд на вельветовые джинсы обладателя аристократической обуви и, словно в замедленной съемке, снизу вверх добрался до его твидового пиджака. Пиджак и пуловер также впечатлили. Оставалось посмотреть в лицо фанату гармоники – я посмотрел ему в лицо: это был Большое Ухо.