Сеансы наркотического забвения прерывала моя дорогая матушка. Появляясь в гостиной, с совершенно не присущей ей бестактностью она заявляла: хватит. Я довольно бесцеремонно выводил гостя из задумчивости, тряся его за плечи. Стоит ли говорить, что всякий раз Большое Ухо возвращался с крайней неохотой. Пластинка вновь помещалась в конверт, конверт обертывался любезно предоставляемой газетой; Слушатель исчезал. Что касается обучения деревенщины элементарным светским манерам – сбрасываемая в прихожей обувь (те самые носимые Слушателем до глубоких холодов кеды) и нетерпеливое «здрасте» моим родителям – единственное, в чем я преуспел, но со странным малым смирились. В конце концов, его визиты были безобидны – никаких тайком проносимых сигарет; никаких перешептываний над сомнительными фотокарточками, моментально испаряющимися из рук при появлении взрослых. Напротив, предъявлялись то моцартовская «Маленькая ночная серенада», то Allegretto симфонии № 7 до мажор, соч. 60 «Ленинградская» Шостаковича, и все это с полным отъездом Большого Уха в «облака и туманы», где он общался с неизвестно какими духами.
Какое-то время я предполагал, что мой знакомый готовится стать музыкантом, но за все годы своей жизни в Вейске, в отличие от меня, лишь изредка отрывающегося от фортепьяно, он ни разу не посетил музыкальную школу и вообще не изъявлял ни малейшего желания взять в руки хотя бы аккордеон или гитару. Случай со скрипкой был единственным, когда я увидел его дотронувшимся до инструмента. Он просто слушал, и всё. При этом музыкальная всеядность Большого Уха попахивала чистым дилетантством – никакой избирательности, никаких предпочтений. Повторюсь, за хулиганом Варезом последовал Бах, принимаемый с точно таким же погружением и с точно таким же восторгом. Однажды, после прелюдий и фуг Букстехуде, он притащил пластинку с третьесортным вокально-инструментальным ансамбликом, песенки которого выслушал с самым искренним пиететом, словно находил в постоянном повторении трех аккордов некую одному ему понятную прелесть.
В школе мы по-прежнему почти не общались. Даже самому чуткому однокласснику из нашего шумного окружения и в голову не могла бы закрасться мысль, что между мною и этим лемуром, которого во время его отсидки в школе выводили из летаргии разве что математические формулы, есть какие-то отношения. Его визиты в нашу квартиру были сродни некой тайне. Встречи почти всегда проходили в молчании. Большое Ухо приходил, слушал и уходил, даже не оставаясь на чай, предлагаемый ему скорее из постыдной материнской привычки к вежливости, которая в большинстве случаев (а это был как раз тот случай) является родной сестрой лицемерия.
V
Паломничество странного малого неожиданно завершилось. Слушателя отсекло от моей гостиной, словно ножом гильотины, – раз и навсегда. Времени прошло уже столько, что мать перестала вздрагивать на каждый звонок, а отец вновь проявил интерес к радиоле. Я начал подозревать, в чем причина, и моя проницательность оказалась выше всяких похвал. В один из дней Большое Ухо с видом обладателя по крайней мере золотой горы сообщил о некоем ценном приобретении.
Каждый город стыдится своих окраин. Убогость вейских бараков приводила местных патриотов в отчаяние. Это были какие-то странные сооружения из разноцветных досок – их фундаменты и не думали показываться из земли (впрочем, возможно, их вообще не существовало), окна, часто занавешенные тряпками, наполовину закрывала трава. Лишь на немногих крышах красовался шифер – на подавляющем большинстве строений серебрился толь, который перемежался с заплатами из полиэтилена. Ради объективности стоит заметить: кое-где заявлял о себе и некий достаток в виде двухэтажных кирпичных казарм – в подобных домах обитали семьи железнодорожников, истинной аристократии тамошних мест. Но в остальном по части трущоб наш городок, подозреваю, бежал впереди планеты всей. Возле его бессмертных бараков под бельевыми веревками бродили дети и дворовые псы, петухи гонялись за курами, куры – за высыпаемым зерном, пьяные мужья – за своими женами и жены – за мужьями. Там и сям пестрел мусор, там и сям прел под ржавыми железными листами навоз для бесчисленных огородиков. Посреди барачных дворов высились сколоченные из всего, что только попадется под руку, туалеты; сараи же, не менее скособоченные, подпираемые со всех сторон жердями, представляли собой настолько фантастическое зрелище, что от их уродливости было просто не отвести глаз. Стыдилась этого запустения, пожалуй, лишь уникальная вейская сирень, которая летом самоотверженно закрывала собой помойки, да снег, облагораживающий даже самую вопиющую убогость.
Вновь не пойму, почему я тогда согласился отправиться к Слушателю домой, но факт остается фактом. Пока я разглядывал кур и сараи, Слушатель рылся в карманах. Затем следом за хозяином я миновал барачный коридор, треснувшись обо все его тазы и наткнувшись на все его ведра. Большое Ухо справился с замком. Комната, где он обитал вместе со своими родителями, наконец-то была представлена. Я удивился испугу, который отпечатался на его лице еще там, во дворе, когда он, обыскав себя с ног до головы, взволновался было из-за потери ключей (они благополучно отыскались в школьном портфеле). Эту берлогу можно было и не закрывать! Продавленная кровать возле одной стены; тахта – для симметрии – возле противоположной (пружины ее стремились на свободу и готовы были вот-вот прорвать гобелен); грошовый секретер из тех, которые можно без всякого сожаления пустить на дрова; платяной шкаф (точно такой же кандидат на растопку); два табурета и кухонный стол совершенно не нуждались в защите. Граненые рюмки, которые, словно детсадовские детишки воспитательницу, окружали на столе пыльный графин, и явно склеенный после падения фаянсовый заварочный чайник на полке также выступали свидетелями отчаянной бедности. Но Большое Ухо не волновали свидетели.
– Вот, – сказал Слушатель, – вот.
Сокровищем оказался проигрыватель, с которого Большое Ухо смахнул покрывало. Приютившийся на подоконнике ящик впечатлял своим внешним видом. Его доисторический корпус располовинила внушительная трещина, а пластмассовая окантовка готова была рассыпаться даже от самого осторожного прикосновения.
Прежде всего я дунул на мертвых мух, убрав с подоконника целое кладбище. Затем с некоторой опаской открыл крышку и заглянул внутрь ящика. Предчувствие не обмануло. Я не посмел и тронуть обмотанный белой изолентой, словно бинтами, тонарм. Динамик (ткань разъехалась, на помощь порванному картонному конусу пришла все та же милосердная изолента) не внушал никакого доверия. «Блин» вертелся со скрипом, похожим на скрип, который в нашем Парке культуры каждую весну издавала карусель, когда эту рухлядь несколько раз прогоняли порожняком, прежде чем посадить на нее отдыхающих. Поставленная Слушателем пластинка полностью подтвердила мой скепсис. Басы не просто хрипели – уже с первыми аккордами Пятой Бетховена они явно добивались от нас того, чтобы проигрыватель немедленно оставили в покое. Однако Большое Ухо (в тот момент само воплощение блаженства) заставил меня прослушать все три части гудящей и отчаянно хрипящей бетховенской симфонии. Стопка конвертов, извлеченная затем из-под тахты, представляла собой настоящий винегрет из классики и советской эстрады. Вид некоторых обложек безошибочно указывал на место предыдущего их пребывания (впрочем, что только не отыскивалось тогда на вейских помойках). Наряду с Моцартом, Вивальди и Свиридовым мелькнули Эдит Пиаф, Мирей Матье и Валерий Ободзинский – типичный ассортимент, который совала под нос обывателю в семидесятые годы фирма «Мелодия». И вновь застонал ящик и, к ужасу моему, загремела Integrales Вареза. Мне некуда было деться. Большое Ухо потчевал своей демьяновой ухой с такой радостью и воодушевлением, что отказать ему мог бы только последний мерзавец. Между тем у ящика поднялась температура, его бока стали горячими: он явно находился на грани жизни и смерти. Однако я не решался вмешиваться. К счастью для умирающего механизма, возникший на пороге папаша Слушателя своей пьяной руганью выкинул нас с Большим Ухом на улицу. Таким образом мы с проигрывателем были спасены от скрябинского «Прометея».