– Не хочешь еще бульона? – спросила она.
– Спасибо, нет. Очень вкусный.
– Хотя бы чуть-чуть.
– Я бы предпочел виски с содовой.
– Тебе вредно.
– Да, вредно. Слова и музыка Коула Портера. Мне вредно, когда с ума ты сходишь тщетно.
– Ты ведь знаешь, что мне нравится, когда ты пьешь.
– Да, только мне это вредно.
Когда она уйдет, выпью сколько захочу, думает он. Нет, не сколько захочу, а сколько есть. Ох, до чего он устал. Смертельно устал. Нужно немного поспать. Он лежит не шевелясь, а смерти все нет. Должно быть, пошла в обход. Смерти разъезжают парами на велосипедах, и их колеса бесшумно скользят по мостовой.
Нет, он никогда не писал о Париже. О том Париже, который любил. А как насчет всего прочего, о чем он не писал?
Как насчет ранчо и серебристо-серых зарослей шалфея, стремительной прозрачной воды в оросительных каналах и темно-зеленой люцерны? Тропа поднималась в холмы, и летом коровы были пугливыми, как олени. Рев, размеренный топот, стадо медленно движется в облаке пыли, когда сгоняешь его вниз осенью. А за горами – ясная острота пика в вечерних лучах, и яркий лунный свет ночью в долине. Он вспомнил, как спускался по лесу в кромешной темноте, держась за лошадиный хвост; вспомнил все истории, что хотел написать.
О полоумном мальчике на побегушках, которого оставили на ранчо и велели никому не давать сена, и старом мерзавце из Форкса, который избил парнишку, когда тот работал у него. Старый мерзавец пришел за кормом. Паренек отказал ему, и старикан пригрозил новыми побоями. Паренек взял с кухни ружье и пристрелил старика, когда тот попытался залезть в сарай. Вернувшись, хозяева обнаружили заледенелый, обглоданный собаками труп, который неделю провалялся в загоне. Останки завернули в попону и погрузили на сани, и вы вдвоем с мальчишкой на лыжах отправились в город за шестьдесят миль, чтобы сдать парня. Тот понятия не имел, что его арестуют. Думал, что исполнил свой долг, что ты – его друг и он получит награду. Он помогал тащить старика, чтобы все узнали, каким тот был поганцем, пытался украсть корм, который ему не принадлежал. Когда шериф защелкнул на парне наручники, дурачок не мог поверить своим глазам. А потом начал плакать. Эту историю он собирался написать. Он знал не меньше двадцати славных историй о тех краях, но не написал ни одной. Почему?
– Вот и объясни, почему, – сказал он.
– Почему что, дорогой?
– Ничего.
Заполучив его, она стала меньше пить. Но останься он в живых, никогда бы о ней не написал. Ни о ком из них. Богатые были скучны, они слишком много пили либо слишком увлекались нардами. Скучны и предсказуемы. Он вспомнил беднягу Джулиана с его романтическим благоговением перед богачами. Однажды Джулиан решил написать рассказ, который начинался словами: «Очень богатые люди отличаются от нас с тобой». И кто-то сказал ему: верно, у них больше денег. Но Джулиану это не показалось забавным. Он считал богачей особой пленительной расой, а потом понял, что заблуждался, и это, вместе со всем прочим, сломало его.
Он презирал тех, кто сломался. Ты не обязан любить то, что понимаешь. Он думал, что способен вынести любое испытание, ведь ничто не может причинить вред, если тебе все равно.
Ну вот. Теперь ему безразлична смерть. Он всегда боялся боли. Он умел терпеть боль, как любой мужчина, если только она не выматывала, не длилась слишком долго, однако сейчас ему сначала было очень больно, а когда он уже думал, что вот-вот сломается, боль прекратилась.
Он вспомнил, как давным-давно в офицера-артиллериста Уильямсона попала ручная граната, которую бросил солдат из немецкого патруля, и той ночью Уильямсон ломился сквозь колючую проволоку и кричал, умоляя убить его. Он был толстым и очень смелым, хороший офицер, пусть и любитель играть на публику. Но той ночью он бился в проволоке, озаренный сигнальной ракетой, и его кишки вываливались наружу. Когда Уильямсона принесли в лагерь, он был еще жив, и пришлось резать кишки, чтобы высвободить его. Пристрели меня, Гарри. Христом богом прошу, пристрели. Однажды они поспорили о том, что Господь посылает лишь те испытания, которые ты можешь вынести, и кто-то выдвинул теорию, что в какой-то момент от боли просто отключаешься. Но он навсегда запомнил Уильямсона. Уильямсон не отключался, пока он не отдал ему все запасы морфина, что приберегал для себя на черный день, и даже тогда лекарство подействовало не сразу.
Ему же, напротив, очень повезло, и если не станет хуже, тревожиться не о чем. Вот только он бы предпочел другую компанию.
Он немного поразмыслил о компании, которую бы предпочел.
Нет, подумал он, когда слишком тянешь и опаздываешь, нельзя надеяться, что люди тебя подождут. Никого из них уже нет. Вечеринка закончилась, и ты остался наедине с хозяйкой.
Умирать – такая же скука, как и все прочее, подумал он. И произнес вслух:
– Скука.
– Что, дорогой?
– Что угодно, если слишком долго этим заниматься.
Он посмотрел на нее в отсветах костра. Она откинулась на спинку стула, огонь озарял ее лицо, покрытое милыми морщинками, и он видел, что она засыпает. На границе света и тьмы тявкнула гиена.
– Я работал, – сказал он, – но утомился.
– Думаешь, тебе удастся поспать?
– Наверняка. Почему бы тебе не прилечь?
– Мне нравится сидеть здесь с тобой.
– Ты чувствуешь что-нибудь странное? – спросил он.
– Нет. Разве что немного хочется спать.
– А я чувствую.
Он только что почувствовал, как рядом снова прошла смерть.
– Знаешь, единственное, чего я не лишился, это любопытство, – сказал он.
– Ты ничего не лишился. Ты самый цельный человек из всех, кого я знаю.
– Боже, – вздохнул он, – как мало знают женщины. Что это? Твоя интуиция?
Смерть только что подкралась и положила голову в изножье койки; он ощущал ее дыхание.
– Не верь ерунде про череп и косу, – сказал он. – С тем же успехом это могут быть два жандарма на велосипеде или птица. А может, у нее морда как у гиены.
Смерть надвинулась на него, но теперь у нее не было формы. Она просто занимала пространство.
– Прогони ее.
Смерть не ушла, только придвинулась ближе.
– Ну и дыхание у тебя, – сказал он ей. – Зловонная сука.
Она продолжала придвигаться, и он больше не мог разговаривать с ней, а она поняла, что он не может говорить, и притиснулась еще ближе, и он попытался отогнать ее без слов, но она продолжала наступать, всем весом давя ему на грудь, расселась, не давая пошевелиться или сказать что-либо, и он услышал слова женщины:
– Бвана уснул. Поднимите койку, очень аккуратно, и занесите в палатку.
Он не мог попросить ее отогнать смерть, а та надавила сильнее, и теперь он не мог дышать. А потом, когда мальчишки подняли койку, все вдруг стало хорошо, и тяжесть исчезла с его груди.
Было утро, уже не раннее, и он услышал самолет. Крошечная точка сделала широкий круг в небе, мальчишки выбежали, разожгли костры с помощью керосина и навалили сверху травы. Два столба дыма вытянулись по обеим сторонам ровной площадки. Утренний ветерок относил дым к лагерю, а самолет сделал еще два круга, теперь низко, спланировал, выровнялся, ловко приземлился, и из него вылез старик Комптон в слаксах, твидовом пиджаке и коричневой фетровой шляпе.
– Что стряслось, дружище? – спросил Комптон.
– Поранил ногу, – ответил он. – Позавтракаешь с нами?
– Спасибо, я только выпью чаю. Сам видишь, я на «Мотыльке». Мемсахиб придется оставить. Места хватит лишь на одного. Грузовик уже едет.
Хелен отвела Комптона в сторонку и поговорила с ним. Комптон заметно повеселел.
– Сейчас тебя погрузим, – сказал он. – А потом я вернусь за мемсахиб. Боюсь, придется заправиться в Аруше. Лучше поторопимся.