Он был в восторге от Италии. Прекрасная страна, говорил он. Люди такие добрые. Он побывал во многих городах, много гулял, повидал много картин. Купил репродукции Джотто, Мазаччо и Пьеро делла Франческа и носил их завернутыми в выпуск «Аванти». Мантенья ему не понравился.
Он явился в партийное отделение в Болонье, и я взял его с собой в Романью, где должен был встретиться с одним человеком. Поездка оказалась приятной. Стояло начало сентября, и в сельской местности царила благодать. Он был мадьяр, очень милый и очень застенчивый юноша. Люди Хорти ужасно с ним обращались. Он немного рассказал об этом. Несмотря на Венгрию, он верил в мировую революцию.
– А как дела у движения в Италии? – спросил он.
– Очень скверно, – ответил я.
– Но скоро станет лучше, – сказал он. – У вас здесь есть все. Это единственная страна, в которую все верят. С нее все и начнется.
Я промолчал.
В Болонье он попрощался с нами, прежде чем сесть на поезд до Милана. Из Милана он отправился в Аосту, откуда собирался через перевал добраться до Швейцарии. Я поговорил с ним о работах Мантеньи в Милане.
– Нет, – очень застенчиво ответил он. Мантенья ему не нравится.
Я дал ему список мест, где можно поесть в Милане, и адреса товарищей. Он поблагодарил меня, но мыслями уже был на перевале. Он очень хотел поспеть туда, пока держится хорошая погода. Он любил горы осенью. В Сьоне швейцарцы отправили его за решетку, и больше я о нем ничего не слышал.
Из книги «Мужчины без женщин»
В другой стране
[14]
Война продолжалась и с наступлением осени, но мы в ней больше не участвовали. Осенью в Милане холодно и темнеет очень рано. Когда зажигали электрические фонари, было приятно брести вдоль улиц, разглядывая витрины. Продавцы вывешивали перед входом звериные чучела, снег припорашивал лисьи шкурки, а ветер раздувал лисьи хвосты. Полое задубевшее чучело оленя висело тяжело и неподвижно, а пернатая мелочь порхала на ветру, и ветер трепал ей перья. Осень была холодная, и с гор дул ветер.
Всем нам каждый день нужно было ходить в госпиталь, и добраться туда через сумрачный город можно было разными путями. Две дороги шли вдоль каналов, но это был дальний путь. Однако в любом случае, чтобы попасть в госпиталь, необходимо было перейти через мост. Мостов было три. На одном женщина торговала жареными каштанами. Можно было постоять и погреться от угольной жаровни, а каштаны еще долго сохраняли в кармане свое тепло. Госпиталь был старинный и очень красивый, мы входили в одни ворота и, пройдя через двор, выходили в другие, в дальнем конце. Зачастую мы наблюдали начинавшуюся похоронную процессию. За старым госпиталем находились новые кирпичные корпуса, там-то мы и встречались каждый день, мы были очень вежливы друг с другом, интересовались, что с кем приключилось, и усаживались в аппараты, на которые возлагали такие большие надежды.
Врач подошел к моему аппарату и спросил:
– Что вы больше всего любили до войны? Спортом увлекались?
Я сказал:
– Да, играл в футбол.
– Отлично, – сказал он. – Вы сможете играть в футбол лучше прежнего.
У меня нога не гнулась в колене; с иссохшей икрой, она безжизненно висела до самой щиколотки, и аппарат, похожий на трехколесный велосипед, был призван сгибать и разгибать колено, как при кручении педали. Но колено все равно не гнулось, и в критической точке аппарат заклинивало.
Врач сказал:
– Все пройдет. Вам повезло, молодой человек. Вы снова будете играть в футбол, как чемпион.
В соседнем аппарате сидел майор с маленькой, как у ребенка, рукой. Когда доктор осматривал его руку, зажатую между двумя кожаными ремнями, которые ходили вверх-вниз, дергая его негнущиеся пальцы, он подмигнул мне и сказал:
– А я тоже буду играть в футбол, синьор капитан медицинской службы? – До войны он был великолепным фехтовальщиком, лучшим в Италии.
Врач отправился в свой кабинет, расположенный в глубине зала, и принес снимок, изображавший одну и ту же руку до и после лечения на аппарате: сначала она была высохшей почти так же, как у майора, потом несколько увеличилась. Держа фотографию здоровой рукой, майор внимательно изучил ее.
– Ранение? – спросил он.
– Производственная травма, – ответил врач.
– Весьма занятно, весьма занятно, – сказал майор и вернул снимок врачу.
– Ну, теперь верите?
– Нет, – ответил майор.
Каждый день приходили туда и три парня примерно моих лет. Все трое – миланцы, один собирался стать адвокатом, другой – художником, третий – военным, и после процедур мы иногда шли вместе и по дороге заходили в кафе «Кова», что рядом с «Ла Скала». Поскольку нас было четверо, мы шли прямиком через район, где верховодили коммунисты. Там нас ненавидели за то, что мы были офицерами, и из пивной кто-нибудь непременно выкрикивал: «A basso gli ufficiali![15]» Еще один, пятый парень, который иногда присоединялся к нам, носил на лице черную шелковую повязку, потому что у него не было носа, ему предстояла пластическая операция. Он пошел на фронт из военной академии и, не проведя на передовой и часа, был ранен. Нос ему потом восстановили, но юноша происходил из старинного знатного рода, и сделать нос таким, каким ему подобало быть, так и не удалось. Парень уехал в Южную Америку и работал там в банке. Но это было гораздо позднее, а тогда никто из нас не знал, что с нами станется. Мы знали только, что война продолжается, но мы в ней больше не участвуем.
Все мы имели одинаковые медали – кроме парня с черной шелковой повязкой на лице, тот пробыл на фронте слишком недолго, чтобы заслужить отличие. Высокий молодой человек с очень бледным лицом, тот, что собирался стать адвокатом, был лейтенантом в «Ардити»[16] и имел три такие военные награды, каких у каждого из нас было всего по одной. Он слишком много времени провел рядом со смертью и держался несколько обособленно. Мы все держались немного обособленно, и связывало нас лишь то, что мы каждый день встречались в госпитале. И все же, когда мы шли в «Кову» через этот опасный район, шли в темноте мимо пивных, откуда лился свет и неслось грозное пение, и когда порой оказывались на улице, запруженной толпой, которую приходилось расталкивать, чтобы проложить себе дорогу, мы ощущали, как нас сплачивает нечто, что пережили мы и чего эти люди, ненавидящие нас, понять не в состоянии.
Зато в кафе «Кова» все было понятно, там было тепло и забавно и не слишком светло, в определенные часы – шумно и накурено, и за столиками всегда сидели девушки, а на крючках по стенам развешены иллюстрированные журналы. Девушки в «Кове» были большими патриотками, я вообще считал, что самыми большими патриотами в Италии являлись девушки из кафе, – думаю, они такими же остались и теперь.
Поначалу ребята очень почтительно относились к моим медалям и интересовались, за что я их получил. Я показал им орденские книжки, в которых высокопарным языком, изобиловавшим такими словами, как fratellanza[17] и abnegazione[18], в сущности – если отбросить эпитеты – было написано, что наградили меня за то, что я американец. После этого их отношение ко мне несколько изменилось, хотя в присутствии чужаков я по-прежнему оставался их другом. Я был другом, но, после того, как они увидели мои орденские книжки, уже не одним из них, потому что у них все было по-другому и свои медали они получили совсем за другое. Да, я был ранен, это правда, но мы все прекрасно знали, что ранение, в конце концов, дело случая. Тем не менее я никогда не стыдился своих наград и иногда, после нескольких коктейлей, представлял себе, будто и я совершил все то, что совершили они, чтобы их заслужить. Однако ночью, возвращаясь домой по опустевшим улицам, продуваемым холодным ветром, мимо закрытых магазинов, и стараясь держаться поближе к фонарям, я понимал, что никогда бы не сделал того, что сделали они, и что я очень боюсь смерти, и часто, лежа в одинокой постели и боясь умереть, я задавался вопросом: как бы я себя повел, окажись снова на фронте?