Ту, с ее непоколебимой истиной в глазах – «Не хочу от тебя детей». Золотая дрянь в сердце больше не дрыгается – утонула в мутном забвении страстью. Раньше я был раздражен – а теперь равнодушен: пусть себе смотрит с вопросом, с гневом, да как угодно пусть смотрит. У Владыки тысяча важных дел. Осталось дотерпеть пару дней до весны – а тогда забываться будет еще проще.
– Мужчины… почему вы вечно влюбляетесь в тех, кто вас не стоит?!
Ночь сегодня безлунная, только небесные глаза – звезды – сияют особенно ярко. Синим прошлым в душу заглядывают. Вот-вот прошепчет какая-нибудь: «О, сын мой, Климен» – и доказывай потом, что давно не сын, что Владыка, что имя не твое…
– Когда я спала с Эротом – я спрашивала его, куда он целит. Ты думаешь – в сердце, Хтоний?! В глаза. Вот потому-то вы и слепнете от любви. Что ты нашел в ней? Она ведь просто девочка, любящая цветы, танцы и мамочку. Дурочка, не способная тебя разглядеть…
– Не смей говорить о ней.
Голос обволакивает внезапной мягкостью – мягкостью темноты, тлена и холода. Пальцы почти нежно скользят по бархатистому горлу, каждое ласковое касание – синее пятно. И задыхающийся стон удовольствия.
– Ты все-таки умеешь причинять боль, Подземный… Еще как умеешь. И другим… и себе. Особенно себе. Скажи, она ревнует тебя? Следит за твоими отлучками? Расспрашивает слуг? Или она и на это неспособна?
– Мне плевать, на что она способна.
Зачем ревновать, когда можно ненавидеть? У Коры тысяча других дел: сад, наряды, перешептывания с Гекатой, сборы на поверхность к маменьке. Может, еще какие-то, не знаю: в последний месяц мы почти не попадались друг другу на глаза.
– Жаль. Будь ты моим – как бы я ревновала тебя, какие сцены бы закатывала! Как думаешь, если бы ты описал ей свои отлучки ко мне… как целуешь меня… обнимаешь… что эта дурочка сказала бы?
– Заткнешься наконец, или тебя придушить?
Только не сжимать пальцы на горле сильнее, а то у моего забвения шея хрустнет. У нее вон уже губы бледнеют. А сладострастный жаркий шепот не прерывается:
– Но ты не убьешь меня, Хтоний… ты даже не заставишь меня замолчать. Я ведь всегда даю то, что нужно, вам всем… Хочешь, я скажу тебе, почему ты приходишь сюда снова и снова? Потому что со мной тебе становится еще больнее.
– Замолчи, или…
Что - или? Разве что опять на ложе утяну – заглушить лихорадкой страсти бессильные угрозы. Глубокие царапины ложатся на плечи поверх свежих, с прошлой ночи, по спине и груди стекает ихор, но боли нет, только приятное, щекочущее ощущение погружения. Да, это оно – лекарство. Холодные, сладкие волны, которые прячут под собой каленое железо: мне так больно, что я уже не чувствую боли, я сам становлюсь как воды Леты – вялым, прозрачным и равнодушным, и выдох в момент любовного пика – больше не чуждое, ненужное имя, а так – воздух просто…
Только вот просыпаюсь все еще с ломотой в висках, прижимающей голову к ложу.
Синь звезд блекнет, выцветает: запылились, пока в небе висели. До следующей ночи чистить придется. Правда, непонятно, кто будет чистить: воловья упряжка Селены так и не показывается в небесах. Видно, богиня Луны загостилась у подружки-Эос.
Минта задумчиво рассматривает синяки на руках. Красивые, будто браслеты из подземных самоцветов. Волосы усиками диковинного растения разбросались по подстилке, по моим плечам, по полу, и одуряющий запах свежести и сладости сильнее всего кружит голову перед рассветом.
На щеке алый след пощечины – не помню, за что я ей выдал. Кажется, сама попросила.
Хитона в помине нет. Куда он девается каждый раз – непонятно. Двузубец еще стоит, а в поисках одежды приходится бродить по пещере, под камни и листья заглядывать. Ладно, что там дальше… пояс? Без него обойдусь. Пару бы глотков воды – губы пересохли. Или, может, подольше побыть – все равно ж дел нет пока, даже тени на суды не прибывают?
Ладно, надо бы шлем нашарить. Сказать какую-нибудь мерзость на прощание, чтобы не смела улыбаться вслед с торжеством. Мерзость не придумывается, за почти два месяца нашего знакомства я какими только словами не пытался… только что с нее взять: «О! Тут ты сказал даже лучше Посейдона!»
– Мне нравится, как ты лжешь, – она вдруг придвинулась. Небрежно пробежалась пальчиками по лбу. – С верой в то, что говоришь. У кого научился? Но ведь ты же сам знаешь, что однажды ты скажешь правду: что тебе хочется остаться.
В глазах у нее ютилась трясина: зеленая, ряской поросла…
Наверное, я когда-нибудь убью ее за то, что она со мной делает. Нет, хватит лгать себе: не смогу. Это значит остаться без очередного глотка забвения.
– Да, – сказал я, поднимаясь. – Хочется.
Отметины на груди саднили и ныли, когда я коснулся их тканью. Пояс искать не стал: заберу позже. Взялся за двузубец.
– Шлем не забудь, Хтоний!
С хохотом покрутила в пальцах изделие Циклопов, перебросила мне в руки. Подошла, чтобы на прощание пощекотать щеки и шею своими волосами – оставить приставучий сладкий запах.
– Придешь сегодня как всегда?
– Приду раньше.
Почему нет? Глянуть, что в мире происходит – и обратно.
Можно было бы вообще не ходить. В мире три месяца – без перемен. Геката заперлась в своем дворце, остальные на глаза не показываются, в Тартаре озадаченно приутихли (неужто тоже отвлечься решили?!), судить особенно некого. На что там смотреть-то: тени гуляют по асфоделям и стонут, Стикс волны катит…
А Цербер зашился в конуру у алмазного столпа. Конуру сам и выкопал, прямо в скале. Из конуры видится хвост и слышится поскуливание.
Одна из створок ворот скособочена.
По асфоделевым полям прогулялся пьяный вихрь: пласты земли – с корнем, цветы – всмятку, тени подавились рыданиями и ходят толпами тише самих себя.
От Белой Скалы отколот кусок. Плавает в Лете разбухшим утопленником. На Полях Мук поутихли стоны. Данаиды шмыгают носами над расколоченными пифосами: а что теперь, черепками воду носить?! Тантал яростно вцепился в плод с поваленной груши: тянет к себе, а груша – к себе.
Колесо с Иксионом катается где-то у Коцита, причем титан заглушает стоны реки истошными просьбами: «Верните обратно!»
В Стигийских болотах вообще Хаос Первородный воцарился, если судить по тамошним воплям…
Словом, поэму можно писать – а лучше песню петь о том, как вернулся царь после отлучки к любовнице, а вотчину-то и не узнать. И вот он стоит, соображает, да глазами хлопает, боль в висках отступила, осталось одно:
– К-какого?!
Сюда что – Посейдон в гневе наведался?! Поссорился с младшим, решил спуститься и у меня мебель поломать?! Птицей мелькнула мысль – а вдруг Тартар… нет, он еще на плечах, это слышно.
– Гипнос?!
Белокрылый не отозвался ни со второго зова, ни с третьего. Зато из-под поваленного кипариса выскочил Гелло, сунулся мокрым носом в ладонь: «Хозяин. Ждал. Долго…»
– Что это?
Потупил зубастую пасть к земле, уши прижал. «Бог. Дурной. Ревет. Страшно…»
Дурной, ревет и бог? И правда Жеребец, что ли?
– Где все?
Шипастый хвост понуро шевельнулся. «Вяжут».
– Веди.
Вязали дебошира за кручами на восточном берегу Ахерона. Среди промоин, ущелий и острого крошева – крошева стало больше за последние часы.
Рев был слышен за час ходьбы. Мерный, как пламя в горне, перемежающийся тяжкими ударами. Кто-то почти неразличимо орал мольбы послать за Гекатой с ее чарами.
Первым мне еще до Ахерона встретился Оркус. Божок распластался на берегу причудливой медузой. Правая половина лба – сплошная шишка, будто рог режется.
– Я ни на кого не сержусь, – пролепетал он, когда я над ним нагнулся, – это он случайно…
Кто? Хотя тут и спрашивать незачем: уже слышны знакомые удары. Это не трезубец, не молния, не кулаки великанов или титанов, не булава…