Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хронология Драйдена верна: «эти последние сто лет» переносят нас практически точно к вспышке сверхновой в 1572 г. Показателен и его лексикон: он использует термин «виртуозы» для обозначения ученых и «наука» – для науки[59]. Он видит, что новая наука опирается на новые стандарты доказательств. Он признает возможность релятивизма (сколько существует новых разновидностей природы?) и в то же время настаивает, что новая наука является не просто чем-то вроде местной моды, а необратимой трансформацией наших знаний о природе{95}.

§ 5

Можно привести еще много свидетельств обоснованности идеи научной революции, но многих ученых все равно убедить не удастся. Тревога, которая охватывает историков, когда они видят слова «научный», «революция», «современный» и (хуже всего)«прогресс» в работах, посвященных естественным наукам XVII в., вызвана не только страхом анахронизмов; это симптом более широкого интеллектуального кризиса, который проявляется в отказе от главных нарративов любого рода[60]. Считается, что проблема с главными нарративами состоит в том, что они отдают предпочтение какому-то одному взгляду; альтернативой является релятивизм, утверждающий, что все точки зрения одинаково весомы.

Самые убедительные аргументы в пользу релятивизма дает философия Людвига Витгенштейна (1889–1951)[61]. Витгенштейн преподавал в Кембридже с 1929 по 1947 г. – он ушел за год до лекций Баттерфилда о научной революции, – но Баттерфилду не приходило в голову, что ему нужно проконсультироваться у Витгенштейна или любого другого философа, чтобы научиться размышлениям о науке. И только в конце 1950-х гг., после публикации в 1953 г. «Философских исследований» (Philosophische Untersuchungen), аргументы, позаимствованные у Витгенштейна, начали трансформировать историю и философию науки; их влияние можно увидеть, например, в «Структуре научных революций» Томаса Куна{96}. После этого распространилось утверждение, что Витгенштейн показал полную культурную относительность рациональности: наша наука может отличаться от науки древних римлян, но у нас нет оснований заявлять, что она лучше, поскольку их мир был совсем не похож на наш. Истина – согласно витгенштейновской доктрине{97} – есть то, что мы решили сделать истиной; она требует общественного консенсуса между тем, что мы говорим, и тем, каков мир{98}.

Первая волна релятивизма затем сменилось другой, в основе которой стояли совсем другие интеллектуальные традиции: лингвистическая философия Д. Л. Остина, постструктурализм Мишеля Фуко, постмодернизм Жака Деррида и прагматизм Ричарда Рорти. Для отсылки к этим разным традициям часто используется фраза «лингвистический поворот», поскольку все они характеризуются общим пониманием того, что – по выражению Витгенштейна – «границы моего мира суть границы моего языка»[62]. Как мы вскоре увидим, бо́льшая часть споров относительно научной революции вызвана последствиями этой точки зрения.

В истории науки особенно важна одна поствитгенштейновская традиция: ее часто называют «исследованиями науки и технологии»{99}. Это движение основали Барри Барнс и Дэвид Блур с кафедры науковедения Эдинбургского университета (основана в 1964); оба они находились под сильным влиянием Витгенштейна (например, Блур был автором работы «Витгенштейн: Социальная теория знания» (Wittgenstein: A Social Theory of Knowledge, 1983). Барнс и Блур предложили так называемую «сильную программу». Сильной ее делает убеждение, что социологически можно объяснить само содержание науки, а не только способы ее организации или ценности и стремления ученых. Суть программы состоит в принципе симметрии: одинаковое объяснение должно даваться всем научным теориям, независимо от их успешности[63]. Таким образом, встретив человека, заявляющего, что Земля плоская, я буду искать психологическое и/или социологическое объяснение его странного убеждения; при встрече с человеком, считающим Землю шаром, плывущим в пространстве и вращающимся вокруг Солнца, я должен искать объяснения того же рода для его убеждений. Сильная программа настаивает: нельзя говорить, что второе утверждение верно или даже что люди в него верят потому, что имеют убедительные доказательства. Таким образом, из рассмотрения систематических исключается основная характеристика научных споров: апелляция к более убедительным доказательствам. Ни один из последователей Витгенштейна не может без критики принимать саму идею «доказательств» – некоторые вообще ее отвергают. Бертран Рассел познакомился с Витгенштейном в 1911 г. В кратком некрологе, написанном сорок лет спустя, он вспоминает об их первой встрече:

Поначалу я сомневался, гений он или сумасшедший, но очень скоро отдал предпочтение первому варианту. Некоторые из его ранних взглядов делали этот выбор трудным. Он утверждал, например, что все экзистенциальные пропозиции бессмысленны. Это было в лекционном зале, и я предложил ему обдумать пропозицию: «В этой комнате в настоящее время нет гиппопотама». Когда он отказался в это верить, я заглянул под все столы и ничего не нашел; но убедить его не удалось{100}.

Таким образом, не стоит удивляться, что концепции истории и философии науки, появившиеся после Витгенштейна, не рассматривали суть и предмет науки[64].

Барнс и Блур – социологи, и поэтому их позиция вполне понятна: и они, и их коллеги должны искать социологические объяснения. Однако они этим не ограничиваются. Релятивистский взгляд, отрицающий науку как способ понимания реальности, не является выводом, который эти ученые сделали из своих исследований; это посылка (соответствующая их толкованию Витгенштейна), на которой основаны исследования. Чтобы оправдать эту точку зрения, ее сторонники настаивают, что доказательства не находят, а всегда «конструируют» внутри конкретной социальной общности. Предпочесть одну совокупность доказательств другой – это значит принять точку зрения одного сообщества и отвергнуть точку зрения другого. Таким образом, успех программы научных исследований зависит не от ее способности генерировать новое знание, а от способности добиться поддержки сообщества. Как формулирует Витгенштейн, «в конце оснований стоит убеждение. (Подумай о том, что происходит, когда миссионер обращает туземцев)[65]»{101}.

Эти ученые рассматривают науку с точки зрения риторики, убеждения и авторитета, потому что принцип симметрии обязывает их предполагать, что суть науки именно в этом. И это прямо противоречит взглядам самих первых ученых. Так, например, широко известна статья «Totius in verba: риторика и авторитеты раннего Королевского общества» (Totius in verba: Rhetoric and Authority in the Early Royal Society), хотя само Королевское общество выбрало девиз nullius in verba («слова не считаются», то есть «ничего не принимать на веру»), – основатели общества заявляли, что отказываются от форм знания, основанных на риторике и авторитетах[66]. Разновидность истории, которая позиционирует себя как чрезвычайно чувствительная к языку людей прошлого, решительно отвергает все, что эти люди говорили о себе, причем неоднократно. Анахронизм, с позором выдворенный через черный ход, триумфально возвращается через парадную дверь.

вернуться

59

Возможно, это первое использование термина «наука» в значении более широком, чем «естественные науки»: неспособность OED распознать значение, в котором в данном случае используется слово, вероятно, обусловлена тем, что оно не рассматривается в контексте.

вернуться

95

Kuhn. Structure (1970). 162, 163.

вернуться

60

Термин «главный нарратив» введен в Lyotard. La Condition postmoderne (1979).

вернуться

61

В литературе по истории науки обычно считается само собой разумеющимся, что Витгенштейн был релятивистом. Эта точка зрения представляется мне неверной, но я решил не излагать свои аргументы в основном тексте; см. комментарий «Витгенштейн: не релятивист»). В основном тексте, здесь и в гл. 15, я излагаю позицию, названную мной витгенштейновской, которая действительно может быть основана на работах Витгенштейна, но – по моему мнению – не является позицией самого Витгенштейна.

вернуться

96

Winch. The Idea of a Social Science (1958); Hanson. Patterns of Discovery (1958); Kuhn. Structure (1962). Витгенштейн оказал решающее влияние на Дэвида Блура и Эдинбургскую школу: Bloor. Knowledge and Social Imagery (1991); и Bloor. Wittgenstein (1983). Резкую критику намерения использовать Витгенштейна для обоснования релятивистской социологии см. в: Williams. Wittgenstein and Idealism (1973).

вернуться

97

Wittgenstein. Philosophical Investigations (1953).

вернуться

98

Например, Phillips. Wittgenstein and Scientific Knowledge (1977). 200, 201. Я начал с Витгенштейна, но Уильям Джемс, считавший, что у понятия истины нет человеческого измерения, умер в 1850 г.: James. Humanism and Truth (1904) (1978). 40, 41.

вернуться

62

Rorty (ed.). The Linguistic Turn (1967); Wittgenstein. Tractatus Logico-philosophicus (1933). В Williams. Wittgenstein and Idealism (1973) утверждается, что Витгенштейн обсуждал границы языка вообще, а не границы конкретного языка или конкретного человека (каждый человек, разумеется, может иметь доступ к нескольким языкам). Витгенштейн явно имел в виду и то и другое, и он намеренно использует первое лицо то в единственном, то во множественном числе, чтобы передать обе точки зрения.

вернуться

99

Biagioli (ed.). The Science Studies Reader (1999) – это введение в то, что мы раньше называли «исследованием науки», а теперь – «исследованием науки и технологии».

вернуться

63

Также известный как постулат эквивалентности. См. комментарий «Релятивизм и релятивисты», 2.

вернуться

100

Russell. Obituary: Ludwig Wittgenstein (1951).

вернуться

64

Исследователи философии Витгенштейна не понимают, почему он придерживался таких взглядов в 1911 г.: McDonald. Russell, Wittgenstein and the Problem of the Rhinoceros (1993). (Память подвела Рассела, поскольку его переписка того времени не оставляет сомнений: в комнате не было носорогов, а не гиппопотамов.)

вернуться

65

Здесь и далее «О достоверности» Витгенштейна цитируется в переводе Ю. Асеева, М. Козловой.

вернуться

101

Wittgenstein. On Certainty (1969). § 612.

вернуться

66

Dear. Totius in verba (1985). Что Дир подразумевает под выражением totius in verba? Он так и не говорит. Правильный перевод с латыни nullius in verba – «ничьими словами», поскольку это цитата из Горация, и именно таков смысл фразы в оригинальном контексте (Sutton. Nullius in verba (1994). Цитата из Горация уже была использована в Carpenter. Philosophia libera (1622) (текст отличается от издания 1621 г.), но nullius может означать nihil, и поэтому перевод «слова не считаются» тоже допустим. Однако фраза totius in verba не может означать «считается только язык [или риторика]» (что явно подразумевает Дир); она должна означать «вообще словом» – totius и nullius не являются антонимами во всех своих значениях. К фразе nullius in verba я вернусь ниже, в гл. 7. Отказ Галилея считать, что успех в науке может определяться искусством риторики, см. в гл. 15.

12
{"b":"616601","o":1}