Мы выпили вместе с ним еще по чашке чая, потом замотали головы шарфами и взвалили на спины рюкзаки. Проводник пошел впереди, влево вдоль берега озера, я же потопал за ним, сразу и почти автоматически попав в ритм, которого мы придерживались уже столько недель. Я оглянулся через плечо и увидел, что молодой монах следует за нами, держась в некотором отдалении.
Озеро казалось нескончаемо длинным, но не особенно широким; прищурив глаза, я ясно различал на горизонте другой берег. Здесь не было никаких птиц, которые летали бы над водой или гнездились на берегу; никаких кустарников, деревьев или рыб; вообще ничего живого, кроме нас – троих мужчин, спешащих друг за другом и при этом сохраняющих некоторую дистанцию.
Солнце спускалось все ниже, мы продолжали свой путь еще час или два; к тому времени, как я догнал проводника, он уже успел поставить палатку. Молодой монах тоже вскоре появился, присел на корточки рядом с нами. У меня оставалось еще сколько-то иранских сигарет, мы втроем молча курили перед палаткой, пока сигареты не кончились, и при этом смотрели на темнеющее озеро.
Свет делался все более мягким, и справа от нас, на востоке, озеро постепенно меняло свою окраску от бирюзовой, через все промежуточные оттенки, до – когда солнце наконец исчезло на горизонте – пурпурной. Вдалеке опять висело единственное маленькое облачко, на правом краю которого еще горел последний оранжевый отблеск уходящего дня.
Поскольку три человека в палатке не умещались, мы жестами объяснили монаху, что он может залезть внутрь только по пояс, а ноги должен оставить снаружи. Мы трое улеглись голова к голове. Устроившись поудобнее, монах принялся тихонько напевать, это была мелодия без смысла, гармонии и ритма, и я подумал, что она наверняка понравилась бы Кристоферу, – с этой мыслью я и заснул, ощущение соприкосновения с чистым, студеным озером все еще витало вокруг меня, я чувствовал его кожей, оно присутствовало даже внутри моих костей.
Утром я проснулся с уверенностью, что день будет хорошим. Я еще довольно долго лежал, не двигаясь, под фетровым одеялом, хотя мне очень хотелось помочиться, и вслушивался в ровное дыхание двух спавших рядом мужчин.
Монах во сне обхватил меня рукой и держал крепко; я все не решался высвободиться из его клинча. Во сне он причмокивал губами и дважды произнес слова Body Shattva, которые для меня ничего не значили. Наконец я приподнял его руку и очень осторожно отодвинул ее от себя. Полог входного отверстия палатки застегивался на костяную пуговицу; я расстегнул ее, медленно переступил через лежащих и выполз наружу.
Чтобы размяться, я поднял руки вверх и потом, наклонившись, коснулся пальцев ног. Воздух был прозрачным и холодным, солнце еще не взошло, но я уже предчувствовал, что оно вот-вот появится с левой стороны, светлая полоса расширялась над землей, и пока я мочился за выступом скалы, наступил день.
Я поднял глаза. Километрах в десяти от меня показалась гора, ее правый бок розовел в утренних лучах солнца. Я подтянул штаны. Вчера вечером ее не было видно, хотя здесь вверху, на плоскогорье, никакого тумана не бывает. А теперь на тебе – она здесь. Она имела совершенную, радикальную форму горы, выглядела еще гористее, чем Маттерхорн.[44] На ее вершине, спускаясь примерно до середины высоты, лежала сверкающая шапка белого снега.
Это была наконец гора Кайлаш. Я долго смотрел на нее, видел, как солнечный свет спускался вниз по склону и постепенно добирался до равнины и озера. Большое озеро на моих глазах вновь превращалось из густо-синего в бирюзовое. Налетел ветер, и маленькие волны опять стали набегать на берег.
Сзади подошел проводник и положил руку мне на плечо. Мы с ним долго смотрели на гору. Я отдал ему весь остаток моих долларов, а он порылся в своем рюкзаке и извлек оттуда пару фетровых башмаков, которые сшил тайком от меня. Я переобулся в них, а изношенные ботинки от Берлути поставил на тот самый выступ скалы, под которым недавно мочился.
Говорить, собственно, было не о чем. Он собрал палатку, уложил свои вещи, подарил мне еще четыре метра фетра, пожал руку монаху – тот уже проснулся и, стоя с раззявленным ртом у входа в палатку, дивился на неожиданное явление священной горы, – и пошел обратно тем же путем, которым мы попали сюда. Я смотрел ему вслед, вскоре он стал для меня лишь маленькой точкой на берегу озера.
Десять
Молодой монах продолжал сидеть, улыбаясь, и не отводил взгляда от священной горы, на его лице застыло экстатическое выражение счастья. Он как будто медитировал – или по крайней мере занимался тем, что в моем представлении было медитацией. Он меня больше не замечал и не отреагировал даже тогда, когда я толкнул его в плечо и предложил выпить талой снеговой воды. Он бормотал какую-то монотонную тибетскую молитву.
Я собрал свои вещи, опять подпоясал фетровую телогрейку – а что еще мне оставалось делать – и зашагал по направлению к горе. Монах остался сидеть, мурлыча себе под нос, на месте, где раньше стояла наша палатка.
Все изменилось, когда у меня внезапно появилась цель: глаза уже не были прикованы к земле, к вечно одному и тому же повторению шагов, но взгляд устремлялся вверх, все выше и выше, по мере того как я приближался к горе.
Я миновал озеро около полудня, судя по солнцу, стоявшему в зените над моей головой. На южном склоне горы ясно и отчетливо выделялась гигантская, самой природой изваянная из льда и камня, свастика. Она имела как минимум километровую высоту и такую же ширину. Я отвел глаза, мне не хотелось смотреть на этот огромный когтистый крест. Здесь, на этом месте, начинались пологие горные отроги. Я сделал глубокий вдох. Потом перераспределил вес рюкзака так, чтобы больше нагрузить другое плечо, и начал обходить гору Кайлаш по часовой стрелке.
Честно говоря, я не чувствовал ничего особенного, пока топал вокруг священной горы. Маврокордато либо соврал, либо просто все сильно преувеличил. Ко мне не пришло никакого внезапного озарения, не возникло чувства, будто я что-то отдаю, или, как он выразился, совершаю обмен, или очищаю мир от его грехов. Это было, если позволительно так сказать, более чем банально. Мне приходилось следить за тем, чтобы не получить никаких обморожений; фетровые башмаки хотя и хорошо грели, но зато я чувствовал через их мягкие подошвы каждый камушек; и обход вокруг горы, который длился три дня, вовсе не воспринимался мною как некое освобождение, а был трудным и сверх того скучным предприятием.
Когда темнело и я уставал идти, я заворачивался в свое фетровое белье и устраивался на ночлег, всегда рядом с одной из миниатюрных копий горы, которые попадались через каждую пару километров; паломники возводили эти подражания Целому из сложенных друг на друга камней – как ориентиры и, может быть, так же как культовые объекты. На этих каменных кучах лежали побелевшие от времени черепа яков, между некоторыми камнями были укреплены пестрые флажки. Просыпаясь среди ночи, я слышал, как эти флажки хлопают на ветру, и потом опять крепко засыпал. Я пил из моей походной фляги вкусную озерную воду, а голода вообще не испытывал.
Никаких возвышенных мыслей у меня не было. Я только все яснее отдавал себе отчет в том, что Маврокордато ошибся. Я просто шаг за шагом продвигался вперед, огибая огромную кучу камней.
Правда, гора, вздымавшаяся справа от меня, действительно отличалась редкой красотой; она вновь и вновь исчезала из виду, заслоненная очередным скальным выступом, но стоило мне завернуть за ближайший угол, и она показывалась в совсем ином обличье, в ином свете – это правда, и тем не менее она оставалась всего лишь горой. У меня определенно не возникло чувства, будто гора Кайлаш является центром вселенной.
Еще немного усилий, часа два пешего марша – и я завершил обход горы. Очищения, о котором говорил Маврокордато, так и не произошло. Мое путешествие не стало великим событием. Но я подумал, что не сожалею об этом. Даже напротив – собственно, я был вполне доволен и тем, как все обстояло теперь: тем, что я по крайней мере сделал попытку…