Нашу бдительность по отношению к Германии поддерживали воспоминания бабушки. Она пережила и войну 1870 года, и войну 1914 года. Как многие люди, пережившие эти события, она называла немцев «фрицами». Но без оттенка презрения и ненависти, которые мы часто слышим. Из разговоров с товарищами по классу я легко понимала, как их родители относятся к немцам. Лично мне этот «антифрицевский» тон, возродившийся во время оккупации, всегда был неприятен. Я никогда не признавала, что можно питать и поддерживать в себе отвращение к человеческим существам; что во имя отвержения, пусть и оправданного, политики страны допустимо судить народ в целом. Я никогда не верила, что человек может быть на сто процентов плохим, полностью ответственным за плохую ситуацию.
Так я думала до войны. Я продолжала так думать и во время войны, даже в самые черные часы, когда могла бы испытывать вражду к немцам в своем сердце. Христианская вера побуждала меня смотреть на каждого человека не глазами других людей, а взглядом, которым смотрит на него сам Бог. Вы увидите, что это не всегда было легко. Но я всегда к этому стремилась.
Еще раз скажу, эта глубинная, или принципиальная, доброжелательность к человеку не мешала ясному видению ситуации. Я, кажется, уже говорила: у нас было более острое сознание опасности, могущей прийти из Берлина.
Еще девочкой я увлеклась географией и картами, которые часами отыскивала в книгах. Когда мне исполнилось десять лет, мне подарили книгу, представлявшую изменение границ стран мира. Наверное, поэтому я представляла себе Германию в виде громадной коричневой глыбы, расталкивающей соседей: Австрию, Польшу, Швейцарию, Францию.
То, что я немецкоговорящая швейцарка, ставило меня в особое положение. В глазах части нашего окружения, кстати, быть немцем и говорить по-немецки значило одно и то же.
Однако путать два народа — это невероятная бессмыслица. Именно потому, что часть из них говорит по-немецки, швейцарцы всегда ревниво отстаивали свою независимость и стремились подчеркивать дистанцию между собой и могучим соседом. Со временем я стала думать, что именно гордость швейцарки отчасти подготовила мое вступление в движение Сопротивления.
Однако среди наших друзей действительно было много немцев. Не понимая в точности, что готовится в Германии, я испытывала чувство скорбного непонимания по отношению к народу, безоговорочно отдавшемуся непредсказуемому человеку, вовлекшему свою страну невесть во что. В нашей семье жило врожденное чувство меры, выдержки. Я не могла понять, как мужчины и женщины могут пуститься в иррациональную авантюру, явную крайность.
Сказать, что подлинная природа нацизма сразу бросалась в глаза, было бы и нечестностью, и анахронизмом. Скажем, я чувствовала, что что-то идет неладно. Я беседовала откровенно с моим преподавателем немецкого. «Немцы не такие индивидуалисты, как французы. Им присутствие вождя придает уверенности», — сказал он.
Его объяснение удовлетворило меня не полностью. Мне казалось, что немцы просто отдают себя на расправу. Я тревожилась за наш мир, не сомневаясь, что маленькая десятилетняя зрительница через несколько лет станет артисткой, скромной, но полностью вовлеченной в действие. Из детства, меня сформировавшего, от взгляда, данного мне, чтобы смотреть на мир и на людей, я позже вынесла сознание, что я должна дать новое подтверждение девизу семьи Гиртаннеров: «Дерзать и быть стойкими».
Глава 3
Ну вы же все-таки не собираетесь оккупировать Швейцарию!
В июле 1938 года, как и каждое лето, мы собрались переезжать на летние каникулы в наш дом в Боне. Дом принадлежал нашей семье с момента постройки в 1650 году; здание расположено на берегу Вьенны, в центре городка с четырьмя сотнями жителей, в двадцати километрах от Пуатье с одной стороны и от Шателлеро с другой. Однако я полагала, что в этом году мы переедем туда на более долгий срок, чем на лето. Дедушка Поль Руньон, как я уже писала, считал войну неизбежной. В это продолжали верить после его смерти бабушка, мама, два ее брата и сестра. Убеждение тем более понятное и оправданное, что ход событий с каждым днем давал для него все больше оснований. В марте Германия аннексировала Австрию. В Чехословакии нацисты вели себя все более угрожающе, нацелившись на аннексию территории, где жили судетские немцы. Мы еще не знали, какова будет реакция демократических стран. Франция, казалось, хочет вступить в войну, но англичане прислали весной эмиссара, лорда Рансимена, который ясно дал понять, что для Англии не может быть и речи о том, чтобы биться за Чехословакию. При любых предположениях, мы видели, что над небом Европы сгущаются тучи.
Бабушка, Мари-Луиза Руньон, предупредила: «Мы уезжаем, не могу сказать, на сколько времени. Но если дела обернутся плохо, нам, несомненно, следует остаться в Боне и соответственно обустроиться».
Она ошиблась всего на год. Это позволило нам пережить своего рода генеральную репетицию лета 1939 года и годов оккупации. Нас было в доме восемнадцать человек. Бабушка, оставшаяся вдовой в семьдесят четыре года, мама, «крестная», два моих дяди с женами, девять двоюродных братьев, мой брат Франсис и я. Восемнадцать человек под одной крышей! К счастью, дом был большой, и можно было без труда разместить всех. Несколькими месяцами позже немцы еще раз попытались частично занять дом…
Дом, названный «Старое Жилище», Вье Ложи, был построен между 1650 и 1670 годами на самом берегу Вьенны. К нему вел тупик, отходящий от городской площади. После смерти деда его назвали тупик Поля Руньона. Это была первая улица в Боне, получившая название. Поднявшись на крыльцо в три ступеньки, вы оказывались на нижнем этаже, целиком выложенном знаменитым крупным белым камнем из Шовиньи. Этот камень, отдававший в желтизну, был мягким мелкозернистым известняком из карьера Перона в деревне Шовиньи, в пяти километрах от Бона. Из этого камня построена церковь Сен-Пьер-де-Шовиньи, великолепный храм XII века.
Справа от входа была гостиная, достаточно большая, чтобы вместить нас всех, и большая комната на две кровати; налево — столовая, за ней кухня и большая кладовая; здесь делались все хозяйственные дела, так как это было единственное помещение, снабженное водой. В остальных помещениях не было ни водопровода, ни отопления. Нам приходилось носить воду из колодца, чтобы наполнить большие баки для белья, стоявшие в кухне. Было другое время. Мы не страдали от этого. Несмотря на отсутствие комфорта, не было и речи о том, чтобы совершать свой туалет не полностью.
На втором этаже было семь комнат, в большинстве с видом на Вьенну, среди них та большая комната на две кровати, которую мы с братом занимали до войны. Дом окружен был садом, расположенным террасами, с парапетом, выходящим прямо к реке. Остроносая плоскодонка всегда была пришвартована у подножия дома. У всех прибрежных жителей были такие же, обычно выкрашенные в белый цвет.
Могли ли мы представить себе, что река Вьенна из средства связи превратится в границу? Представить, что, мирная и гостеприимная, она станет, не ведая о том, враждебной и угрожающей? Что из «дефиса» она станет «пробелом», символом разделения между двумя Франциями, насильственно отрезанными одна от другой, между бессмысленно разделенными семьями.
Тем летом 1938 года мы об этом еще не думали. Вдалеке волновался неустойчивый мир, но здесь, в Боне, мы были счастливы, очень счастливы. Дед по-настоящему любил наш дом. Семья Руньонов происходит из Пуатье. В Пуатье жило множество наших родственников. Загородный дом, наша дача, так сказать, Вье Ложи (Старое Жилище) всегда занимал место главного дома в нашем сердце. Здесь мы были поистине у себя. В Боне мы были знакомы со всеми. Все жители без предупреждения приходили и стучались в наши двери, чтобы разделить с нами добрые и плохие новости своей жизни, рождения и смерти. К нам обращались и со всякого рода просьбами. Думаю, что семью Руньон любили и уважали в округе.
Я тоже люблю этот дом. Во время войны я фактически взяла на себя управление домом вместе с моей тетей-крестной, сегодня я его владелица, вместе с одним из моих двоюродных братьев, и в этот дом я приезжаю жить каждое лето. Вы уже поняли, у меня особая постоянная связь с Вье Ложи, связь, которая началась задолго до войны и после нее продолжалась еще долгое время. Четыре года войны и участия в Сопротивлении — много ли это в масштабе целой жизни? И еще: что это в сравнении с четырьмя веками истории, молчаливо и ревностно хранимой камнями? Тем не менее, я должна признать, что те четыре года, о которых я расскажу, с 1940 по 1944, значительнее других. И в моей личной жизни, и в истории Франции.