Больше всего меня восхищало, что в дом постоянно приходили самые знаменитые музыканты того времени, так что передо мной всегда, как образец, стояла высшая степень совершенства. Особенно сильное впечатление на меня произвели два ученика моего деда: Альфред Корто и Ив Нат. Корто поражал меня, Нат был очарователен. Он отличался редкой приветливостью и благорасположенностью. Помню, как я прыгала на его коленях. Он часто приходил к нам в Париже; дед принимал его и в своем доме в Боне. Нат терпеливо работал со мной над сонатами Бетховена, а ведь он был одним из лучших их исполнителей. От него осталась запись всех Бетховенских сонат, которую очень ценят и всегда разыскивают меломаны.
Он усаживал меня на табурет, просил играть, потом занимал мое место, чтобы объяснить фразу или аппликатуру[10] перед тем, как проиграть снова.
После каждого его посещения я могла конкретно оценить свои успехи в игре. После смерти деда в 1934 году я сохранила отношения с Ивом Натом и со многими другими пианистами. Мне было девять лет, когда я, можно сказать, дала первый сольный концерт. Профессор Руньон решил устроить публичный концерт своих лучших учеников и в этот день добавил к списку внучку, хотя я была на много лет младше всех остальных. Это было в зале Гаво, не в большом зале, а в одном из маленьких залов верхнего этажа, которые вмещали от ста пятидесяти до двухсот человек. Помнится, в этот день я играла одну из поздних сонат Бетховена.
Вскоре я смогла выступить в Женеве под управлением дирижера Эжена Орманди. Этому великому венгерскому дирижеру было тогда около тридцати пяти лет, он только что стал руководителем Филадельфийского оркестра, одного из лучших в Америке, и в течение дальнейших сорока лет оркестр хранил печать его дара. Тогда он еще не достиг всемирного признания, но музыкальная общественность уже предсказывала ему блестящее будущее.
В день концерта солист заболел, и организаторы в спешке схватили внучку Поля Руньона. В программе был концерт Грига, а я только что выучила его. Я очень гордилась оказанной мне честью. Впоследствии я редко играла с оркестром, предпочитая сольные выступления.
Примерно в это время я поняла, что стану концертирующей пианисткой, что фортепиано будет для меня не времяпрепровождением, а смыслом жизни, способом выразить себя и разделить с другими дары, полученные от Господа. Я говорю это без высокомерия. Замечу, что никто в нашей семье не препятствовал мне. Напротив, я научилась никогда не лезть вперед; всегда держать перед глазами предстоящий путь, а не те преимущества, которые у меня могли быть перед другими людьми. И если я возвращаюсь сегодня к перспективам реально открывавшейся передо мной музыкальной карьеры, то только для того, чтобы была понятна незаживающая рана, которой стала для меня необходимость отказаться от фортепьяно после войны.
1922 год — год моего рождения — был годом создания Лиги Наций, похвальной попытки извлечь уроки из страшной войны 1914 года и установить справедливый международный порядок, основанный на диалоге между государствами. Но эта эфемерная надежда на мир длилась так недолго, что не закрепилась у меня в памяти. Перед глазами маленькой девочки был мир, полный опасностей, живший в постоянном страхе нового потрясения. Мне повезло, с раннего детства я была окружена и с отцовской, и с материнской стороны семьей, больше обычного открытой к внешнему миру, к современности, к действительности. Хотя мой отец был швейцарцем, но мы выросли без всякого намека на идею, что наш мир кончается у границ Франции. Благодаря друзьям мы были особенно внимательны к происходящему в Германии. Я вспоминаю семейные разговоры о восхождении Гитлера к власти в то время, когда во Франции никто еще таких разговоров не вел.
Дедушка Руньон, к которому ученики съезжались со всей Европы, и сам много путешествовавший с концертами, имел весьма интернациональное видение действительности. Что до меня, я не всегда понимала, что происходит, но всем интересовалась. Каждое утро деду приносили «Фигаро». Я брала газету и пробегала ее со страстью, хотя довольно беспорядочно. Деду не нравилось, что я бросаюсь на все подряд без подготовки. Однажды он сказал: «Я вижу, газета тебя интересует; это очень хорошо, но мне не нравится, что ты читаешь невесть что. Если хочешь, я покажу тебе, какие статьи стоит читать, а потом объясню их тебе». Я очень обрадовалась: в возрасте десяти лет попасть в руки человека, которым я восхищалась, которому беззаветно верила! Так каждый день дед делал для меня обозрение прессы. Культуре, конечно, отдавалось привилегированное место, но дедушка привлекал мое внимание и к международным событиям, объясняя политический контекст обсуждаемых вопросов. Это стало ежедневным ритуалом после каждого урока фортепьяно. Была газета, но было и радио. Вокруг большого приемника собиралась вся семья, чтобы послушать новости, как тогда говорили.
Дедов анализ никогда не основывался на априорных суждениях. Он никогда не говорил: «они правы» или «они ошибаются». Он пытался дать мне понять, почему те или другие действуют тем или иным способом. Не потому, что все было оправдано в его глазах, но из интеллектуальной строгости. Следовало сначала знать, затем понять и, наконец, судить. Он говорил мудро и авторитетно, что мы никогда не знаем всего, нам всегда чего-то не хватает для полноценного вывода, и что лучший метод рассуждения — это некоторая сдержанность в суждениях, перед тем, как бросаться сломя голову в том или ином направлении. Таким образом, уже в возрасте десяти лет я тщательно изучила оба тоталитаризма — сталинский и гитлеровский — умом десятилетней девочки.
Если рассматривать с сегодняшней точки зрения позицию семьи моей мамы, я бы сказала, что политически она была право- центристской, при благожелательном восприятии ими левоцентристов. Однако Народный фронт[11] не считался в нашей семье положительным экспериментом. И мне кажется, что мало кто из нашего окружения голосовал за его кандидатов. Но в застольных разговорах проявлялось известное сочувствие людям, доверяющим ему. У нас понимали, что людей, живших в гораздо более трудных условиях, чем мы, могло соблазнить правительство, обещавшее лучшую жизнь. Наша среда больше соприкасалась с правыми политическими движениями. В частности, напомню про «Огненные кресты» полковника Де ля Рока[12]. Особенно в Пуатье — многие люди вокруг нас очень ими интересовались. Но, насколько я могу вспомнить разговоры взрослых, в их отношении преобладало недоверие. Слишком националистические разговоры не имели успеха в нашем доме по причине нашей политической открытости. Осторожность моего деда не означала никакого фатализма или покорности судьбе перед лицом опасности. Напротив, строгость в методе рассуждения давала ему исключительную ясность и способность предвидения, которую я быстро смогла проверить.
Поль Руньон умер 12 декабря 1934 года, за шесть лет до войны. И, однако, я слышала, как он предостерегал нас против катастрофы, которая, по его мнению, — и он в этом даже был уверен — была неизбежна. Гитлер тогда только что пришел к власти: он был избран в 1933 году. Необходимость остерегаться его экспансионистских намерений была самоочевидна, хотя многие еще долго оставались слепы даже после аншлюса[13] — захвата Австрии и аннексии Судет. Мой дед понял все намного раньше. При мне он не раз говорил о неотвратимости войны. Он ждал, что война будет объявлена в ближайшие недели.
Неважно, что его диагноз был несколько преждевременным, он воспитал нас в сознании опасности, исходящей от окружающего мира.
Среди наших друзей были немцы, что дало нам возможность физически ощущать изменения, происходившие за Рейном.
Большинство немцев выражало беспокойство, но во Франции приход нацистов к власти никого не поразил, за исключением редких интеллектуалов, по большей части христиан, например, писателя Жоржа Бернаноса или философа Жака Маритена. Но двое из наших друзей, наоборот, были весьма расположены к Гитлеру. Они говорили нам, что в той катастрофической ситуации, в которую попала Германия, ей необходим вождь. Они видели в Гитлере спасителя, однако быстро разочаровались.