Отец был старшим из семи детей. Точнее, его мать умерла во время родов, дед вскоре снова женился, и у него было еще шестеро детей; всех их мы считали родными дядями и тетями.
Семья Гиртаннеров была протестантской, глубоко преданной традиции. Тем не менее, в возрасте двадцати лет отец решил перейти в католичество. Это решающее в его жизни событие, естественно, повлияло на то, как он передал веру детям и, следовательно, на то, как католическая вера влияла и до сих пор влияет на мою жизнь. Отец никогда не рассказывал подробно о причинах своего обращения в католичество, насколько я понимаю, его глубокая духовная жажда не находила утоления в протестантизме. В отце всегда жило желание личной связи с Христом, не книжной, а жизненной, которое могло исполниться в таинствах, и прежде всего в Евхаристии.
В начале XX века экуменизм еще не был в моде. Протестанты и католики подчеркивали взаимные различия и не стремились жить как ученики одного Господа. Обращение моего отца могло бы быть воспринято нашей старой протестантской семьей как предательство, но этого не случилось.
Напротив. Поскольку он был счастлив на избранном пути, следовало не только его уважать, но и помочь ему как можно лучше пройти свое поприще. Так повели себя родители, братья и сестры. Так же относились дяди и тети и к нам, детям Пауля, когда мы приезжали к ним на каникулы. Они отвозили нас к мессе каждое воскресенье и помогали нам в чтении ежедневных молитв, принятых Католической церковью.
Моя мать, Клер Руньон, познакомилась с отцом во время поездки с родителями в Швейцарию. Бракосочетание состоялось в Париже, в мэрии IX округа, а венчание в церкви Нотр-Дам де Лоретт на рю де Мартир, где жила семья моей матери. Затем родители поселились в Швейцарии, в Аарау. Этот маленький городок расположен не в немецкоязычном кантоне Санкт-Галлен, а в более западной части Швейцарии, где располагалась и фабрика Балли. Здесь в 1921 году родился мой брат Франсис. Мама непременно хотела, чтобы слово «Франция» было запечатлено в имени ее первого ребенка.
Я родилась через одиннадцать месяцев после брата, 15 марта 1922 года. Маити — швейцарское имя, к нему родители присоединили имя моей бабушки со стороны матери — Мария-Луиза.
Я не помню своих первых лет в Швейцарии, так как уже в 1925 году родители поселились во Франции, в Ножан-сюр-Марн. Отец должен был создать здесь фабрику Балли, перед тем как отбыть с той же целью в Англию, а затем в Соединенные Штаты, для международного развития фирмы, но не успел. Он умер зимой 1926 года. Отказали надпочечные железы, болезнь, которую в наше время легко и быстро вылечивают. В то время врачи только беспомощно наблюдали, как он сгорел за две недели. Образ отца остался расплывчатым.
Лучше всего я помню, как, незадолго до смерти отца, нас с братом отвезли к дедушке с бабушкой. Мы вернулись домой, только чтобы поцеловать его на прощанье. Позже я видела его фотографии, но от этой последней встречи я не сохранила даже четкого воспоминания о его лице. Гораздо позднее, с остротой, усилившейся во время войны, я осознала, что я от него унаследовала: открытость к другим людям и внешнему миру и твердую веру, ставшую плодом его обращения.
Мне не было четырех лет, когда я лишилась отца. Это был первый перелом в моей жизни. Став вдовой после всего шести лет брака, мама вернулась к родителям. Они жили тогда в доме 41 по рю де Мартир; это был большой многоквартирный дом в форме буквы U, охватывавший с двух сторон большой сквер, в который выходил окнами детский сад, располагавшийся на первом этаже дома.
В квартире на пятом этаже жили тогда мои дедушка с бабушкой Руньоны, мама, ее незамужняя старшая сестра Маргарита, которую мы звали «крестная», и два ее младших брата — Фернан и Шарль.
В 1928 году бабушка сломала шейку бедра и больше не могла подниматься на пятый этаж, так как в доме не было лифта. Мы переехали с рю де Мартир в Сен-Жермен-ан-Ле, где я живу с тех пор.
Мы занимали весь первый этаж большого здания на авеню де ла Републик, которым владели наши друзья из Пуату. Этот особняк, отель Фюрстенберг, построенный в классическом стиле и чрезвычайно элегантный, во времена Людовика XIV был английским посольством. Я жила в нем больше пятидесяти лет, вплоть до смерти мамы в 1981 году; затем я переехала на улицу Эннемон, где я когда-то училась в начальной школе.
Мой дед, Поль Руньон, был профессором парижской консерватории. Ради соблюдения исторической точности, а не из семейной гордости, я должна напомнить, что он был одним из самых значительных и самых уважаемых музыкальных педагогов своего времени. Он был известен во всем мире, и занятий с ним добивались лучшие пианисты. В Консерватории он преподавал сольфеджио. После тридцати лет преподавания на Рю де Ром, с 1891 по 1921 год, он вышел на пенсию, но преподавать не перестал. В течение оставшихся ему пятнадцати лет жизни он продолжал принимать новых учеников и помогать тем, кого учил прежде.
Он был также и композитором, и от него осталось множество произведений, написанных в основном в начале XX века. После моего рождения и в особенности после того, как мы к ним присоединились на рю де Мартир, он работал у себя. В доме царила музыка, все в нем подчинялась требованию качества и красоты. Музыка была воздухом, которым мы дышали. С первого дня она стала для меня близкой подругой. Она не была дополнительным занятием, придатком к жизни, как у большинства людей, включая и меломанов. Она была самой жизнью. Освоить ноты мне было не труднее, чем буквы. Грамматика была предметом для изучения, сольфеджио — очевидностью. Так же как французский и немецкий языки, а может быть, и больше, музыка была моим родным языком.
Моя незамужняя тетя, «крестная», преподавала фортепиано. Мама играла на скрипке. Они много музицировали вдвоем. Мой брат Франсис учился играть на скрипке. Я с самых ранних детских лет сидела за пианино. Мне рассказывали, что мои руки сами легли на клавиши. Я мгновенно выучила ноты. В общем, у меня был дар. Я говорю без ложной скромности, но и без гордости или высокомерия. Я научилась играть на фортепиано, почти не заметив этого…
Маленькой девочкой я уже знала, что меня ждет: я буду пианисткой, музыка станет моей жизнью. К семи годам я уже была твердо уверена в этом. Я проводила за пианино много часов в день. Каждый вечер я играла по полчаса дуэтом с моим братом Франсисом, он играл на скрипке. И сам дедушка проводил по двадцать-тридцать минут, работая со мной.
Первые годы дед приносил мне крупно переписанные ноты, чтобы мне было легче разбирать их. Он был требователен. Я уже сказала, что фортепиано было для меня удовольствием. Это правда, но и речи не могло быть о том, чтобы баловаться за инструментом, делать невесть что или попусту терять время. От великого учителя Поля Руньона я восприняла, что радость рифмуется со строгостью, прежде всего в музыке и, в конечном счете, во всех областях жизни.
Я все любила: Бах и Бетховен определили мое музыкальное становление, и дед любил, чтобы я над ними работала. Он сам составлял мне программу, но я быстро добралась до таких композиторов, как Дебюсси и Равель, которых дед не принял. У меня был аналитический ум.
Говорят, что дети уклоняются от сольфеджио, но я больше всего любила разбирать сочинения, анализировать форму, понимать конструкцию отрывка.
Я всегда знала произведение наизусть, перед тем как начать играть. Все было мне интересно. Всякий раз, когда я приступала к новому для меня композитору, я задавала тысячи вопросов. — Как он жил? Как выучился музыке? В каком обществе рос? Кто на него влиял? Занимался ли он другими делами? — Я хотела все знать.
Очень рано меня посадили играть перед публикой. Не бывало, скажем, семейных событий, где меня не просили бы играть. Иногда дед брал меня на свои занятия и всегда сажал за инструмент. Для его учеников я была «внучка Поля Руньона». Должна признать, что это производило впечатление, но мне следовало быть на высоте. Была ли я? Во всяком случае, так мне говорили. Одно могу сказать с уверенностью: я никогда не волновалась перед выходом на сцену.