Громкие голоса разбудили ребенка. Испуганный мальчишка подошел, присмиревший, к столу и спросонок смотрел то на Лийну, то на меня.
Комок подступил к горлу. Вспомнилось, как мы с Лийной сидели в одной камере и клялись, что мы останемся вечными друзьями, что и наши дети должны быть преданы друг другу.
— Я знаю, ты любишь Василия, — сказала я по возможности спокойнее, чтобы вернуть Лийну на путь трезвых рассуждений. — Но все ли ты о нем знаешь?
Лийна безмолвно изучала меня, брови у нее поползли вверх.
Напрасно, не надо было повторять этих слов Кристьяна…
И тотчас, просто физически, я ощутила, как в Лийне поднималась ненависть, я знала, что Лийна сейчас уйдет, что я ее больше не увижу.
Так оно и случилось, Лийна схватила ребенка и в сердцах хлопнула за собой дверью.
Я кинулась за ней в коридор. Влажно пахнуло керосиновым чадом. Я стала задыхаться. Склонившись через перила, я увидела мелькнувшую возле входной двери белую кофточку Лийны. Хотела крикнуть, но, кроме хрипа, ничего не смогла из себя выдавить.
С тех пор я чувствую себя Лийниной должницей. Чувство вины перед ней то опускается в нижние слои колодца воспоминаний вместе с последним нашим разговором в Ленинграде, то всплывает на поверхность, как было сегодня, когда я снова встретила Лийну. По ночам, когда я просыпаюсь, это чувство кажется мне ледышкой, острая кромка которой режет, а то и просто грязной водой, которая давно уже выплеснута за ограду.
Наверное, Лийна теперь считает Миронова главным виновником зла. Но почему она, правда сгоряча, назвала Кристьяна? Если все узлы уже распутаны, что же заставило ее быть сегодня такой гневной? Чего она еще не знает? И чего не знаю еще я?
Кристьян заверял, что это хорошо, если человек наблюдательный и не потерял зоркости…
Если раскачивающийся на потолке треугольник света заденет концом розетку лампочки, значит, Кристьян замешан в истории с Василием! Разумеется, нечаянно, невольно.
Задел…
Безумие! Ребячество! Лицом в подушку! И не думать!
— О чем ты думаешь, Анна?
Проснувшись, Кристьян обнимает меня правой рукой.
— Да так. Спала, — отвечаю я вяло.
Ладно, оставлю Лийну на другой раз.
Сомнения могут убить человека, яд беспокойства никак не вывести из крови.
— Ну, не счастливы ли мы с тобой, Анна? Выдержали, вернулись после столь долгой разлуки. Все это, в общем-то, уже далекое прошлое, и то, что мы в тюрьме сидели, и что нас приговорили к смерти, и… — Кристьян чуточку медлит, прежде чем добавляет: —…всякое другое. Во сне почувствовал какое-то приятное облегчение. Что же касается врагов, которые могут причинить вред молодой республике, то со временем все они исчезнут. Все устроится.
— Да, Кристьян, — отвечаю безрадостно.
Смотрю в потолок и вижу, как передвигающийся светлый треугольник несколько раз касается розетки.
— Только вот кто чужие, а кто свои?
Кристьян принимает мои слова за шутку.
— Здесь, в Эстонии, это нетрудно определить. Народ маленький, прошлое у каждого на глазах.
— Люди меняются. Можно ошибиться.
— Не ошибаются лишь боги, — смеется Кристьян.
— Да.
Спорить нет сил.
«Ну, не счастливы ли мы с тобой, Анна? Выдержали, вернулись».
Под светящимся треугольником, словно звенья огромной цепи, стоят, изгибаясь дугами, венские стулья.
4
— Полегчало тебе, Рууди?
— Ну, если совсем не загнусь, тогда выкину штуку — женюсь. Нарожаем кучу детей, буду сажать деревья, построю дом — словом, сделаю все, что должен в жизни совершить человек.
Я касаюсь его холодных пальцев. Другой рукой пытаюсь закрыть от взгляда больного запачканный кровью отворот пододеяльника.
— Не беспокойся об этом, — заметив мое движение, говорит Рууди. — В ноябрьской серятине красный цвет особенно ценится.
Ох, эта Юули, не могла сменить на кровати белье.
— Знаешь, Рууди, мне никого не жалко так, как тебя. Попробуй все же наладить свою жизнь, побереги здоровье.
— Спасибо, — серьезно отвечает Рууди.
За окном валит густой мокрый снег. В комнате стало совсем сумрачно. По водосточной трубе, стекая в бочку, журчит вода. К вечеру опять развезет…
И Кристьян в последнее время жалуется на плохое самочувствие. Не застудился бы. Чтоб не открылась старая болезнь. Сколько лет не можем избавиться от страха.
После того как у Рууди пошла горлом кровь, только и думаешь о болезнях, все видится в мрачном свете. Когда позавчера ночью испуганная Юули прибежала к нам, дела у Рууди были совсем неважные. Он лежал в жарко натопленной комнате. Лицо раскрасневшееся, веки распухшие. Кровь. Я распахнула окно, послала Юули за полотенцами, намочила их под краном и стала прикладывать к Руудиной груди холодные компрессы.
Дважды приходилось мне видеть, как от чахотки умирают люди, в те разы я не знала, что холод облегчает страдания. Оба раза в тюрьме, но там и без того пробирала дрожь от холода. Мы все пытались накрыть больных всем тряпьем, какое было под рукой, старались обогреть, облегчить страдания теплом. Наделяли тем, чего так жестоко не хватало самим. Мы, двадцатилетние и здоровые, еще кое-как справлялись с холодом. Прижимались друг к другу и в декабрьском мраке с великой надеждой мечтали о январе, когда дни станут длиннее и мы снова увидим краешек синего неба и розовеющий закат. На январском холоду, когда тюремные стены снаружи покрывались инеем, мы мечтали о феврале, о том блаженном времени, когда, бывает, из окошечка на верхние нары светит чуть-чуть солнце. А в феврале радовались, что этот месяц короче других, и уже не за горами март, и за решеткой свесятся искрящиеся, светлые сосульки. И до теплого лета останется не так уже далеко…
Умирающие чахоточные! Лицо зарделось — как я могла подумать такое о Рууди! Это Юули втемяшила мне в голову подобные слова. В ту ночь, когда у него хлынула кровь, Юули на лестнице причитала мне в затылок.
— Рууди отходит. Сын мой умирает!
Да, сдала. Не те силенки. Умер муж, болен сын. Не легко это.
— Знаешь, Рууди, мне припомнилась одна странная легенда.
Рууди изумляется, поворачивает голову и с любопытством смотрит на меня.
— Легенда так легенда, — соглашается он. — Больной обязан есть то, что ему дают, и слушать то, что ему рассказывают.
— Под исполинскими соснами, на склоне горы, в кои-то времена охотник подстерегал лебедя. Голод его не мучил, в мясе птичьем охотник не нуждался, да и пера лебяжьего ему не требовалось — кровать его была застелена пуховыми одеялами и подушками. Охотника терзала жажда славы. Его охотничьим рассказам в долине давным-давно уже никто не верил, но он хотел, чтобы его слушали, чтобы люди всплескивали от удивления руками и с горящими глазами ловили каждое его слово.
Охотнику повезло. Над деревьями появился большущий лебедь — необыкновенный, с черными треугольниками на крыльях.
Грянул выстрел. Птица вскрикнула человеческим голосом и ринулась ввысь. Охотник знал, что в следующий миг лебедь должен упасть к его ногам. И уже воображал себя в кругу слушателей, длинношеяя птица, как вещественное доказательство, распластана возле ног.
— Что это за сказка такая?
— Лебедь упал, только охотник его не нашел. Обрывы, горный ручей и исполинские сосны, отсвечивающие бронзой, помешали этому.
И собака тоже не смогла найти.
Но на следующий год, и через год, и еще в течение ста лет в тех местах люди видели того же самого необыкновенного лебедя с черными треугольниками на крыльях.
С тех пор жители долины стали верить, что горный сосновый воздух излечивает все самые страшные раны в груди. Ведь охотник-то видел, как из лебедя хлестала кровь.
— Все?
— Не совсем.
— Тогда я сам доскажу конец. Люди установили советскую власть, в горах среди сосен построили санаторий, и все чахоточные в той стороне выздоровели.
— Очень прозорливо! Именно так эта история и кончается! — присоединяюсь и я к подтруниванию Рууди.